В зелёной дубраве - Станислав Тимофеевич Романовский
Сидел я тихо, как и полагается в таких случаях.
В лицо мне веялся горький запах болота: головка озера зарастала, но кое-где были окна открытой воды. А по ту сторону стеной стояли камыши, и была там топь непролазная. Это я изведал на своем опыте, потому что не единожды пытался подобраться к озеру с той стороны и всегда безуспешно. Там могли держаться утки, и я ждал, что они помимо прилета выплывут на чистоводье из камышей.
«Убью парочку уток, — думал я, — повешу на пояс и засветло, чтобы все видели, пройдусь по городу. Когда утка висит на поясе да разбросает крылья — больше себя кажется». Как-то я убил чирка, пронес его по городу, и все хвалили и говорили: «Хорош крякаш, только молодой. Но летный!» Я не спорил. Я же не обманывал никого, я только не спорил!
Я улыбался от воспоминаний, и прямо передо мной на оконце опустился чирок-свистунок, расплескал его и стал охорашиваться. Солнышко, уходя, освещало его красные щеки, блестящие глаза, черные с зеленью зеркальца на крыльях, и был он весь ладный, сытый, видно, вернулся с кормежки на полях и ни сном ни духом не чуял опасность.
Я встал на колени, хорошо прицелился и выстрелил из левого ствола. Чирок чуть дрогнул. Я выстрелил из правого ствола. Чирок отряхнулся от дроби, как от дождинок, поднялся в воздух и, сверкнув белым исподом крыльев, полетел на другое озеро.
Он, наверное, и не понял, что произошло.

Я застонал.
Мои выстрелы просекли ложбину в осоке, кружился иссеченный дробью, рваный лист, а я стонал от неудачи.
Промахнуться, да еще с двух выстрелов, я не мог — тут близко. Конечно же я попал в чирка, накрыл дробью, но по нужде слабые заряды мои ничего ему не сделали, не пробили осеннее тугое перо.
Я вынул из стволов теплые гильзы — они дымились и пахли порохом, — спрятал их в карман, зарядил левый ствол последним, по-взрослому снаряженным патроном и стал ждать.
«Теперь только бы не промахнуться, — думал я. — Этот заряд настоящий. Он не только утку — глухаря свалит».
Мало-помалу я успокоился и рассуждал про себя дальше: «Как я по такой холодной воде утку достану? Заморозки начинаются, плавать нельзя, простынешь, а лодки на озере нет. Ветра бы, чтобы убитую утку волной подогнало».
Озеро засыпало. Оконца стали розовыми, потом червонными, чуть прочеканенными осторожным чеканщиком, потом лиловыми и засветились сонным стеклянным светом; готовясь встречать ночь, они померкли, но не потухли, а все выбирали для себя должной силы свет, все менялись и установились на неярком блеске. Они словно бы подернулись тончайшим, не толще паутины, ледком, и он блестел в темноте.
От моего дыхания шел пар столбом. От легкого шевеления осока похрустывала — ее схватило морозцем. Озеро молчало, и молчали окрестности, ожидая чего-то. Вкрадчиво затевался туман — от воды, от земли, от осоки. Он не густел, а только заявлял о себе: я не тороплюсь, я соберусь к полночи, к утру.
Камыши на той стороне раздвинулись, беззвучно показалась белая зыбкая фигура и спросила меня:
— Кто ты такой?
Камыши сомкнулись, и фигуры не стало.
Тишина.
Я чуть не вскрикнул от страха.
Следующим движением моей души было желание выстрелить туда, где только что показывалась фигура. Но я не выстрелил — я испугался. Я не мог понять и до сих пор не пойму, кто это был. Человек? Ни в коем случае. Там топь непроходимая, и даже если бы чудом туда пробрался человек, то без шума и плеска сделать это невозможно. А здесь тишина, тише тихого. Птица? Выпь? Но фигура куда больше самой большой птицы. Привидение? Но они бывают только в сказках.
Я подал из осоки голос:
— Эй! А ты кто такой?
Громкое эхо отозвалось со всех сторон, и мне стало жутко. Я поднялся на ноги и, не оборачиваясь, с кочки на кочку, убыстряя шаги, пошел прочь от этого места.
Выбрался на твердую от морозца дорогу. Передохнул.
«Показалось…»
Я спешил к городу по гладкой, среди лугов, укатанной до ременного блеска дороге. Впереди расплывались в неясные радужины городские огни. Нет-нет да и показывалась луна.
Я почти бежал и никак не мог согреться.
Что это?
Я замер у тальников.
Гусиный гомон катился в небе, и была в нем радость от сознания воли у себя на северной родине, с которой приходится прощаться. Гомон нарастал, шел обвалом, и я увидел птиц.
Они шли невысоко над лугами, осиянные светом луны, и не видели меня в тени придорожного тальника.

Сгоряча я позабыл, что у меня только один патрон, взвел оба курка, повел стволами вдоль гусиного строя. Птицы ускользали, и, высоко задрав ружье, я метился в последнего гуся. Я нажал на передний спуск — щелкнул курок, на задний — из ружья с громом выплеснулось рваное пламя, озарило колеи и отаву за ними.
Гусь покачнулся в воздухе, вздрогнул крыльями, остановился, словно раздумывая, лететь дальше или погодить, и обрушился на землю.
Я взял добычу в руки и протянул:
— Тя-а-ажесть!
На вялой гусиной шее, закатываясь в ягоды, темнела кровь. Когда я прилаживал птицу к поясу, кровь осталась на моей стеганке. За пояс устроить птицу не удалось — тяжела, и я понес ее за спиной: на одном плече ружье, на другом гусиные лапы.
А что, вид вполне боевой!
Навстречу наплывали огни города.
В лад шагам в горле просилась песня, и я выбирал, какую бы запеть, и выбрал песню про войну.
И немудрено, что про войну. Тогда шла настоящая война с голодом и холодом, был я мальчишкой худым, как заяц. На охоту ходил не для забавы, а для пропитания. Боеприпасов у меня было мало, и вы поймете мою радость от добытого гуся, которым, если не предаваться чревоугодию, можно три дня кормить большую семью.


Озеро Емельяна Пугачева
За речкой Тоймой, что припала к старинному городку Елабуге, отражая его церкви и дома, лежали луга с озерами. Я знал по имени каждое озеро и озерко и