За высоким плетнем - Виталий Александрович Закруткин
Иногда в душе Тимофея Степановича шевелилось что-то такое, чего он не мог понять, но что беспокоило его, мутило, заставляло думать о прожитой жизни. Сутулясь, он шел в погреб, пересчитывал нанизанную на проволоку чехонь, заглядывал в бочонок с медом. Из погреба он лез на чердак и там перебирал подвешенные на балки прошлогодние кукурузные початки, щупал сложенную в углу овечью шерсть, проверял раскинутые на полу и под стропилами рыболовные снасти: бредни, раскидные сетки, вентеря, переметы.
В погребе, на чердаке, в сарае, в разных закоулках дома и двора хранилось все, что было добыто Тимофеем Степановичем трудом праведным и неправедным, то, что собиралось украдкой, чтоб не видели люди, а потом было засушено, засолено в корень, завялено впрок. Он собирал, выращивал, добывал все это, отлынивая от артельной работы в колхозе, ковыряясь на своей усадьбе...
Однажды в субботу, когда Федор, усталый, небритый, почерневший от солнца и ветра, пришел домой, чтобы промыть и перевязать внезапно открывшуюся на ноге старую рану, Тимофей Степанович решил напомнить сыну о том, что пора косить рожь.
Федор сидел на крыльце, опустив босые ноги в поставленный матерью таз. Рядом, в кастрюльке, стояла теплая, только что прокипяченная вода, и Федор влажной ваткой осторожно промывал продолговатую ранку выше колена.
Подойдя к сыну, Тимофей Степанович спросил участливо:
— Пулей черкануло?
— Осколком мины,— исподлобья взглянув на отца, ответил Федор,— на Кюстринском плацдарме, тринадцатого апреля.
— Должно быть, глубоко взяло?
— Кто его знает. Врачи говорят, будто кость не затронута...
Тимофей Степанович нахмурился.
— Кость хоть и не затронута, а ты на лобогрейке спину гнешь, там любая рана откроется. Натрудил ногу — и готово...
— Лобогрейка тут ни при чем.
— Так тебе сдается.
Пока Федор с помощью матери засыпал рану остро пахнущим иодоформом и забинтовывал ногу, Тимофей Степанович говорил негромко:
— Рожь у нас на усадьбе поспевает, косить пора. Погода стоит жаркая, ежели пропустим два-три дня — зерно посыплется. Рожь уродила добрая, колос в колос. А у меня, как на грех, в нутре болит. Я уже и косу отбил... как бритва, коса...
Посмотрев на отца, Федор старательно опустил штанины, завязал шнурки и сунул ноги в отцовские чирики.
— Я пойду погляжу рожь,— сказал он,— может, завтра утром скошу. До обеда управлюсь, а с обеда занят буду.
Причесав волосы, он пошел через сад к ржаному полю. Тимофей Степанович шел следом и радовался тому, что сын, наконец, взялся за ум и рожь будет скошена его руками. Старик видел, как Федор остановился у края нивы, осмотрел ее, сорвал колосок, по-хозяйски растер на ладони и сдул полову, попробовал зерно на зуб.
— Да, можно косить,— сказал Федор, не глядя на отца.
Потом он посвистал, поерошил волосы, думая о чем-то, и, повернув направо, стал старательно вымеривать поле.
— Чего там мерять? — с тревогой спросил Тимофей Степанович.— Тут ровно шестьдесят соток, ни больше ни меньше, сам мерял.
Но Федор, не обращая внимания, размашисто шагал вдоль поля, вслух подсчитывая метры. Дойдя до конца, он смерял ширину, быстро перемножил цифры и закричал отцу:
— Тут, батя, не шестьдесят, а семьдесят пять соток да еще с лишком!
— Каких там семьдесят пять? — махнул рукой старик.— Ты, видно, считать не умеешь. Мы с членом правления точно подсчитывали — шестьдесят соток.
Покраснев, Федор подошел к отцу и сказал со злостью:
— Этот член правления трезвый был?
И добавил раздельно и тихо:
— Ежели вы, батя, колхоз обманываете, то хотя бы родного сына обманывать постыдились. Крадете у народа землю да брехней своей воровство прикрываете?
— Какое воровство? — побагровел Тимофей Степанович.— Молод ты меня учить, Федька. Ты Примерный Устав артели знаешь? Не знаешь, небось? А мы по Уставу до гектара земли можем иметь. Понятно?
— Зачем же вы тогда скрываете площадь?
— Я, брат, грамоте не обучен,— проворчал Тимофей Степанович,— это тебя выучили батькиным старанием, ты и считай...
Федор махнул рукой:
— Ладно!
И принялся вновь шагать вдоль поля, вымеривая его вторично.
Тимофей Степанович, насупив брови, молча следил за сыном, потом, тяжело волоча босые ноги, подошел к Федору.
Вечереющее поле было залито предзакатными лучами солнца. Где-то совсем близко, во ржи, звонко отстукивал свою песню перепел. Между деревьями носились стрекозы. Слышно было, как старуха возле дома гремит ведрами.
— Чего это ты вздумал, Федька? — сумрачно спросил Тимофей Степанович.
Федор повернулся к отцу. В его карих глазах сверкнула и погасла недобрая искорка. Сунув в рот папиросу, он сказал спокойно:
— Хочу точнее замерять, батя...
Все еще не веря, старик переводил настороженный взор с участка, промерянного Федором, на его смуглое лицо: «Брешет, собачий сын! Должно быть, удумал чего-то и таит про себя, не хочет говорить».
А Федор, наблюдая за отцом, испытывал чувство жалости и злобы, и это чувство сжимало его сердце так, точно кто-то сдавил его тисками. «Боится батя! — думал Федор.— Над каждой грудочкой земли дрожит».
Они стояли в трех шагах друг от друга, на узкой дорожке между рожью и посаженными на краю сада огурцами. Осторожно, чтобы не затоптать растянувшуюся по земле огудину, Тимофей Степанович обошел сына, постоял под старой грушей и медленно побрел к дому... Шел он не оглядываясь, чтобы не встретить взгляда Федора и не ударить сына, как, бывало, бил его прежде, тяжелой, не знающей жалости рукой...
Вечером, после того как мать подоила корову, Тимофей
Степанович ушел на сеновал, а Федор, сидя на крыльце с братом и сестрой, слушал рассказ Пани о том, как жили голубовцы, когда в станице были немцы. Натянув юбку на колени и слегка раскачиваясь, Паня говорила о страшных боях на донецких высотах, о тех, кто успел уйти с советскими войсками за Дон, и о тех, кто погиб от вражеской бомбежки еще до вступления в станицу немцев.
— Какие были покрепче, те гнали скотину на Кубань, а оттуда — аж в горы,— рассказывала Паня,— а какие послабже, те хоронились в лесах или по погребам отсиживались. Клаша с детьми целый месяц в садах жила, мы с Костиком четверо суток в лесу ночевали, возле Чебачьего хутора...
Над станицей всходила луна. Кто-то зажег костер у реки, и отсветы колеблющегося пламени замерцали на темных верхушках высоких раин. Где-то на соседней улице, лениво перебирая