Брунгильда, или Образ без прикрас - Герберт Уэллс
§ 3
— Подожди минутку, Брун, мне кажется, ты меня не совсем понимаешь. Нет. Я вижу, что ты думаешь, разумеется. Но упрощение поведения — это не неискренность. Я не считаю обманом ситуацию, когда все карты выложены на стол. Либо мы оба самолично подходим к газетному фотографу и смотрим ему в лицо, либо нас застают врасплох — и сокрушают. Таков современный выбор. Либо ты сам себя выдаешь, либо тебя вытаскивают наружу. Люди хотят представлять себе писателя, когда читают его. И слышать о нем. Он должен предъявить им славную личность — и это почти такое же серьезное обязательство, как писать для них хорошие, стилистически выверенные книги. От публикации к публичности — необходимый шаг.
Он выпрямился перед ней.
— Ну, разве нет? — спросил он.
— Я думаю, — откликнулась она.
— И до чего же ты додумалась?
— Дорогой, я не совсем понимаю, к чему ты клонишь. Разве нельзя писать книги и оставаться частным лицом?
— Не сейчас. Общество жаждет массового эффекта. Не теперь, если хочешь влиять на умы.
— Но взять, к примеру, того же Киплинга. О его личной жизни очень мало знали. И, насколько мне известно, нигде нет портрета Вирджинии Вулф. Или вот автор той нашумевшей книги, «Элизабет и ее немецкий сад»[18] — опять же, что известно о ней? Ни тебе портрета, ни каких-либо слухов о жизни и привычках…
— Невидимость иногда — тоже своего рода личность. На самом деле роман про Элизабет очень личностный! И женщина, написавшая его, очень явно присутствует в тексте — даже при том, что для фотографов и поклонниц ее как бы нет дома. Порой можно и так устроиться. Я согласен, что «Уэверли» выходил анонимно — Вальтер Скотт сделал себе куда более громкое имя как Великий Неизвестный, чем как Скотт из Эбботсфорда. Но, увы, время подобных приемов прошло. В ту пору репутации создавались светскими сплетнями, а сейчас, в наше торопливое время, у публики не хватает терпения для масок и тайн. Если не даешь им что-то, они сами это вырвут. Или просто пробегут мимо.
— Но, Роули, что значит «давать им что-то»?
— Привести на собственное поле битвы. Подготовиться. Сказать им: приходите и смотрите, но только когда мы готовы.
— Это ты про интервью?
— Возможно.
— И что, о тебе анекдоты начнут ходить?
— Посмотри на это. — Он указал на вырезку.
— Роули, — спросила она, — все это значит, ты считаешь, что нам следует приглашать фотографов в дом, а мне — рассказывать интервьюерам, каково это — быть замужем за тобой, и все в таком духе?
— Не совсем так.
— Но нечто очень похожее, — сказала она и призадумалась.
Он увидел, как по ее лицу расплывается то, что он про себя называл «ее упрямой миной». И Брунгильда изрекла свой приговор с мягким нажимом:
— Роули, дорогой, я не думаю, что смогу это вынести.
Он поднял брови, расправил плечи — и ничего более не добавил; а она задумчиво покинула комнату, почти забыв о счетах, все еще зажатых в руке.
Глава IV. Мистер Роуленд Дворкиц ищет себя
§ 1
Несколько дней мистер Роуленд Дворкиц не возвращался в разговорах с супругой к теме своего тревожного стремления к продуманной, подконтрольной и высокоэффективной публичности. Но думал он об этом с необыкновенным оживлением, прихотливо и подолгу. Он и впрямь пустился в очень широкий и созвучный его натуре поток размышлений. Почти как если бы плотина, запиравшая огромное вместилище фантазий, рухнула.
Несомненно, как и любое существо, способное к самоанализу, Дворкиц постоянно размышлял о себе. Однако, как это нередко бывает у разумных самоуправляемых личностей, его «я» чаще всего принималось как нечто само собой разумеющееся. Самопознание было поверхностным и привычным, но ныне, под влиянием нового, волнующего желания — «явить миру свою личность», — он мог безгранично отдаться долго подавляемому стремлению и неустанно исследовать себя в новой роли. Он стал наслаждаться изучением собственных качеств. Вместо того чтобы задаваться вопросом «Что мне следует делать?», он мог варьировать вопросы: «Кто я? Кем могу стать? Какой образ меня будет наилучшим? Таким, чтобы они точно думали о мне?» и «Как я выгляжу в их глазах?» — находя безграничное очарование в этих размышлениях.
В его существовании и раньше случались периоды, когда мистер Роуленд Дворкиц, с разной степенью интенсивности, попадал в центр собственного внимания. Так, его тесная дружба с Монтегю Мэнсбриджем на последнем курсе в Шонтсе была продолжительным периодом взаимного самопознания, прерванным отъездом Мэнсбриджа на Восток. На Востоке выяснилось, что Мэнсбридж не умел не только писать письма, но и толком их читать. Дворкиц был старостой школы, Мэнсбридж — капитаном спортивных команд, и в беседах им казалось, будто весь мир расстилается перед ними, подобно красной ковровой дорожке. Ценой идеализации Мэнсбриджа Дворкиц на время получил вполне объективное представление о себе. В том же ключе прошли пора его помолвки с Брунгильдой и медовый месяц.
Они встретились, когда Роуленду было тридцать два, а Брун — всего лишь двадцать. В университете у него были литературные сотоварищи, но не близкие друзья, и еще меньше простора для исследования собственного эго открылось, когда он вернулся из Кембриджа преподавать историю и английский в Шонтсе и развивать литературную карьеру, удачно начатую «Гнутыми веслами». Все его тогдашние коллеги всячески ратовали против какого бы то ни было подчеркивания личности, а школьный тренер открыто заявлял, что для учителя литературы «печататься» — ниже достоинства. Атмосфера Шонтса была полна угрожающей скромности, столь подобающей англичанину. Его вынудили замкнуться в себе, уйти в иронический стиль. Теперь он впервые осознал, что, быть может, ирония — вовсе не его истинное качество.
Затем пришли растущий успех, нежданная смерть в автомобильной аварии крепкой богатой тетки-крестной — на двадцать лет раньше срока — и последовавшая за тем свобода от должности младшего учителя в Шонтсе; потом встреча с дальней кузиной Брунгильдой, темноглазой красавицей. Оба были небогаты, но вполне обеспеченны, оба в разумной мере увлекались теннисом, греблей и горными восхождениями. Она была дочерью сельского священника, видного филолога-классика, не столько обучившего ее, сколько перешившего для ее ума свои старые классические одежки. Эти одежки сидели на ней очень свободно, но защищали от распущенности и дурновкусия, и даже целых шесть триместров в знаменитой Высшей школе дальновидности, прошедшие уже после смерти родителя, не поколебали его влияния на дочь. Он сделал все возможное, чтобы внушить Брунгильде: в большинстве современных вещей имеется нечто презренно ненаучное и неточное, и хотя грех, конечно, предосудителен, но подлость и умственная неискренность еще