Эрни. Мнения одной моралистки - Анна Хольцфогт
Но ты не беспокойся. Записываться в группу ню-гимнастики я не собираюсь. Хотя бы потому, что поблизости от меня таких занятий никто не проводит. Нудистские общества, конечно, есть и в городе, но топтаться голышом у кого-то на квартире или шлёпать босыми ногами по кафелю в обыкновенном бассейне — в этом я ни пользы, ни радости не вижу. Совсем другое дело — спрыгнуть с электрички на станции «Сказочный луг», тут же сорвать с себя все одежды и, взяв любимых мужчин за руки, бегом устремиться к Мотценскому озеру… Ладно-ладно. Шучу. Мы с Вернером и Фрицем (точнее, с Вернером или Фрицем) ездим на обыкновенные пляжи, где только дети (в том числе не совсем маленькие) с гордостью демонстрируют, кто из них девочка, кто мальчик. А взрослые пары избавляются от купальных костюмов не раньше, чем удалятся в прилегающий лесок.
P. P. P. S. На Пасху я, разумеется, приеду домой. Ну а потом, может быть, ты навестишь меня? В Берлине хорошо весной! Приезжай, изучи получше город, который так развратил твою дочь.
Эрни не была атеисткой, но и настоящей христианкой себя не считала. По нескольким причинам. Во-первых, её интуитивное представление о вечном блаженстве предполагало, как она давно поняла, растворение не в Боге, а в себе самой. Ещё в ранней юности Эрни заметила, что воспринимает собственную жизнь как своего рода черновик, набросок. Ей постоянно казалось, будто она всё доделывает, додумывает, рассматривает и чувствует не до конца. Ни в чём нет идеального порядка, отовсюду торчат нитки, потому что вечно возникают какие-то помехи, вечно не хватает или времени, или терпения, или сил. Лёгкая досада, вызываемая этой непобедимой незавершённостью, уравновешивалась глубоко запрятанной, но очень стойкой надеждой на то, что однажды можно будет пережить всё хорошее «по второму кругу», и он, этот второй круг, получится полнее, красивее, насыщеннее первого. Вот тогда-то Эрни наконец разглядит все те дразнящие «подлёдные» картины, которые так часто и так смутно брезжат в её голове.
В детстве она любила сидеть, надавив коленями на закрытые глаза и ждать, когда под расплывающимися разноцветными пятнами проступит монохромный рисунок — устойчивое дно (непонятно чего), на котором выгравированы какие-то переплетённые тела. Линии очень чёткие, но то, что над ними, постоянно колеблется и не даёт их рассмотреть. Так же неуловимы были и образы, шевелившиеся подо льдом сознания, если что-то приводило их в движение. Например, свет по-особенному падал на какой-то дом или изгиб улицы. А иногда их вызывало какое-нибудь слово — совершенно случайное, на первый взгляд. Да и на второй тоже. Эрни могла прочесть, к примеру: «Он идёт», — и на долю секунду увидеть шпиль церкви, застрявший в паутине ветвей, бурые прошлогодние листья, плавающие среди подтопленных тонких деревьев, и небо — такое водянистое, что непонятно, оно ли отражается в бледном пруду или пруд в нём. Оба малокровные, чахоточные. Солнце светит ласково, но слишком робко. Потом возникает анфилада комнат. В доме очень чисто и очень тихо. Вычурная старая мебель, мелкие цветочки на белых обоях и большие окна с видом на нежно-зелёное безлюдье имитируют счастье, как вымученная улыбка на лице больного человека.
Эта картина была одной из самых чётких. Другие по большей части совсем не поддавались описанию. Как кусочки расплавленного свинца, которые вылавливаешь из таза с холодной водой в Сильвестрову ночь и, сколько ни напрягай фантазию, не можешь понять, на что это похоже. Откуда они брались — эти размазанные образы, каждый из которых нажимал на клавиатуре ощущений и настроений свою, особенную, ни с чем не сравнимую ноту? Эрни подозревала, что ей не дают покоя воспоминания о каких-то моментах детства, и иногда даже могла предположить, о каких именно: она гуляет с мамой недалеко от дома, по дороге, над которой смыкаются кроны деревьев, или стоит у окна хмурым днём и смотрит вдаль поверх соседских крыш. Всё это было совершенно обыкновенно и повторялось много раз, но однажды врезалось в память как-то по-особенному. Вероятно, потому, что, в свою очередь, напомнило Эрни о чём-то другом, ещё более давнем, хотя, казалось бы, в том возрасте ей просто нечего было помнить. Такие рассуждения располагали к фантазиям о том, что нынешняя жизнь не первая, что были и другие и каждая из них оставила послевкусие, описать которое так же трудно, как цвет, когда не знаешь названий того, что им окрашено.
Как христианке Эрни не полагалось верить в переселение душ. Зато полагалось черпать утешение в регулярном чтении Евангелия. То, что она не имела такой привычки, было во-вторых — то есть второй (и не последней) причиной, удерживавшей её на почтительном расстоянии от «лона церкви». «Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня» — эти гневные слова Христа не приближали Эрни к Нему. Наоборот. Ей надо было сперва окрепнуть в вере, причём очень сильно, а уж потом читать такое. Чтобы проникнуться христианским духом, она обращалась не к Библии, а к Баху.
В предпасхальную пятницу (в этом году, как и в прошлом, и позапрошлом) Эрни пришла в собор слушать «Страсти по Матфею». Рядом сидел Фриц, они держались за руки. Его лицо сегодня выглядело измождённым. Волосы косо падали на глаза, отрешённо глядевшие из-под длинных обесцвеченных ресниц куда-то вперёд и вниз, по линии тонкого грустного носа. Сейчас полицейский Фриц Вайгель был похож на старинное (века этак пятнадцатого) скульптурное изображение измученного Христа, тихо присевшего на камень перед восхождением на Голгофу.
Эта аналогия не показалась Эрни кощунственной, не испугала и даже не удивила её. Она уже довольно давно заметила за собой, что видит Бога не в приписываемых Ему словах, а в искусстве, Им вдохновлённом, и в лицах людей, созданных по Его образу и подобию. Он звучал для неё не только в религиозных сочинениях Баха, но и в Венгерской рапсодии № 14 Листа, и даже в кальмановской «Смуглой девушке из Пушты». Ну а что касается лиц…
Мы все любим Божью Матерь в своих матерях. Следуя этой логике,