Эрни. Мнения одной моралистки - Анна Хольцфогт
Но если мать у каждого из нас одна, то мужчин вокруг много. И не только один-единственный среди них может светиться отражённым светом. Пару недель назад Эрни странно поразило лицо бледного официанта в кондитерской на Потсдамер-плац (где раньше было кафе «Йости»). «Да/нет, господа. Сию минуту, господа. Благодарю, господа», — шелестел он с профессиональной высокомерной вежливостью, почти не поднимая глаз. Глубокой ночью Эрни вдруг вспомнила его надменно-смиренную физиономию (аккуратный пробор, длинный нос, шнур усиков, повторяющих изгиб тонкой верхней губы), вспомнила невозмутимо ровный тихий голос, и в груди болезненно защемило от нежности, смешанной с грустью. Она вдруг подумала о том, что и пятнадцать, и пятьдесят, и сто пятьдесят лет назад люди с такими лицами сидели над векселями в банковских кабинетах и над картами чужих деревень в штабах, подписывали долговые обязательства и смертные приговоры, клали под сукно петиции и гоняли по сукну шары, вешали и вешались, делали гадости и совершали подвиги. Шли убивать и умирать…
В ранней юности Эрни считала, что созерцать мужчин, которых она даже не знает или знает, но не рассматривает как возможный объект «серьёзных» чувств, греховно, поскольку отвлекает от «главного». Но в какой-то момент ей пришло в голову, что «главное» в каком-то смысле, пожалуй, даже ещё греховней. И тогда она не то чтобы приняла покоробившие её слова из Евангелия от Матфея, но поняла их по-новому, менее прямолинейно. Наша любовь к близким всегда немного эгоистична. Мы в том числе и потому так горячо желаем им благоденствия, что тогда и нам будет хорошо. Самое искреннее в наших молитвах — просьбы об их здоровье и долголетии. С чувством затаённого удовлетворения исполняя ежедневную религиозную обязанность, мы обращаемся к Богу как к кому-то, кого боимся и от кого в то же время хотим что-то получить. Однако Он этим не исчерпывается. Он — это ещё и то живое прекрасное начало, которое разлито в природе и от которого нам ничего не нужно. Мы просто радуемся, что оно существует, как радуемся людям: не только любимым, но и тем, кого мы не любим, не знаем и даже не хотим собой заинтересовать. Чем беспочвеннее и бессмысленнее такое смутное притяжение-любование, тем, пожалуй, лучше. Вероятно, из всех чувств, доступных обыкновенному мирскому человеку, именно это самый близкий аналог любви к Богу.
Да, Эрни давно осознала: эротическое для неё связано с религиозным. Вот почему самыми волнующими словами ей казались не названия частей тела, а такие абстракции, как «страдание» и «смирение», «невинность» и «жертвенность». По этой же причине ей было так трудно разговаривать о вере. О половой жизни, пожалуй, проще. Тут у всех всё примерно одинаково. Как ни многообразна сексуальная жизнь современного Берлина, количество вариаций всё же ограничено анатомией человека. Твои сексуальные предпочтения, если задуматься, не так уж и «интимны». Они говорят лишь о том, в каком «клубе» ты состоишь. Но именно ты (не в качестве женщины, матери, дочери, члена общества, врача или пекаря, а в качестве себя самой) проявляешься в том, как ты веришь или не веришь. И как воспринимаешь искусство. Сегодня в соборе на Музейном острове вера и искусство соединились. И то, что Эрни пришла сюда вместе с Фрицем, было для неё шагом не менее серьёзным, чем для некоторых женщин — прийти с мужчиной к алтарю.
Ютта оторвала взгляд от книги и посмотрела в окно. Какой длинный стал день! И почему именно весной небо бывает таким ярким, таким блестящим? Утром оно удивительным образом совмещало молочную нежность с металлическим свечением, а теперь похоже на атласную ширму, за которой стоит лампа. Тонкие ветки с набухшими почками кажутся не настоящими, а вышитыми. Однажды, когда Ютте было лет десять, она вот таким же вечером сидела на балконе и, представляя рядом с собой тигра из недавно прочитанной книжки, рассказывала ему как своему гостю, новичку в этом несказочном мире, всё, что сама знала «о природе вещей»: когда зацветает миндаль, а когда вишня, как находить пасхальные яйца, припрятанные родителями в лесу. О тех вещах, которые ей не нравились, пугали её, она тоже говорила. Сдержанно-торжественное звучание собственного голоса волновало, так что накатывали слёзы. Эту привычку к нескончаемым монологам в духе Лукреция Ютта вынесла из совсем раннего детства. Когда няня (чьего лица она не помнила, а помнила только коричневый живот в вертикальную полоску с мелкими розовыми цветочками) задёргивала шторы и, добросовестно пропев десяток монотонных куплетов о Шиповничке, бралась за вязание, Ютта вставала и, держась за прутья кровати, говорила, говорила и говорила: о корыте, висящем на веранде соседского дома, о жёлтых бляшках лишайника на черепице, о запахе древесных грибов, о вкусе травинки, по которой ползал муравей, о радужных лужах на дороге, где ездят автомобили, и о вреде дневного сна.
Ютта помассировала веки, поморгала и вернулась к своей книге. Это был Гессе. Сборник малой прозы, раскрытый на «Душе ребёнка». У гессевских детей разные души и разные жизни, но даже если снаружи всё вполне благополучно, внутри почти всегда буря. Ютте переход от детства к отрочеству дался гораздо легче. Если бы в ней тоже зрел талант писателя, да к тому же бродил растущий тестостерон, то, наверное, и её потрясали бы придуманные драмы, способные обернуться настоящей бедой. Ну а так… Всего пару раз необходимость признания родительского авторитета вызывала у неё настолько бурный протест, что хотелось наложить на себя руки. Она задыхалась, не в силах проглотить этот кусок. Слава богу, с тех пор ей не доводилось испытывать такого дикого гнева. Да и тогда она, как правило, была вполне спокойной девочкой, разве что подверженной странноватым настроениям — не более того. Иногда ей очень нравилось подолгу грустить и ничему не радоваться, иногда она, идеализируя уходящее детство, перелистывала детские книжки и старалась себе самой казаться проще, наивнее, младше, чем была на самом деле. А потом вдруг забывала, что мир теперь пресный, и тогда воздух становился волнующе осязаемым и дразнил всё тело, проникая сквозь слои одежды. Иногда хотелось быть послушной и набожной, а иногда — специально провиниться, чтобы ощутить сладость покаяния. Если бы Ютта была католичкой, то в такие моменты она, наверное, с удовольствием становилась бы коленями на холодные тёмные церковные плиты и жадно