Жакаранда - Гаэль Фай
– Знаешь, Милан, мне нравится, что ты с нами.
– Спасибо. Мне тоже нравится здесь, с тобой.
– Тогда, может, ты останешься насовсем? По-моему, хорошая идея, как считаешь? Получается, когда бабушка умрёт, я не буду одна.
– Ну что ты придумываешь? Бабушка не умрёт.
– Она сама так говорит. Говорит, в её годы можно и умереть.
– Но у тебя же и мама рядом.
– Мама даже когда со мной, я всё равно одна.
Я остановился, присел на корточки, чтобы наши лица оказались напротив. Её большие светлые глаза смотрели на меня.
– Стелла, послушай. Твоя мама с тобой. Ты для неё – весь мир, вся вселенная. И потом, даже если бабушка Розалия когда-то отправится на небеса, она всё равно останется рядом. Как ангел-хранитель.
– Да, она тогда будет в дереве.
– В дереве? Каком дереве?
– С сиреневыми цветами, у нас в саду. Она будет жить в нём вместе с моим братом и сёстрами. Которые были до меня.
Вечерами Евсевия задерживалась допоздна. Стелла с Розалией уже давно спали, но я дожидался её. Утомившись за долгий день, сперва на работе, потом на учёбе, она устраивалась на террасе, окунала затёкшие ноги в таз с тёплой водой и рассказывала мне всякое про коллег и преподавателей. Усталость никак не влияла на её настроение и улыбку, которую я едва различал в полумраке.
В тот вечер мы, как обычно, болтали о том о сём. Но чем больше затягивалась беседа, тем яснее становилось, что мы заговорим про геноцид.
– Как идёт диплом?
– Вообще-то так себе. Мне не хватило духа, чтобы снова пойти на суды. Свидетельства невыносимы. Теперь я понимаю, почему говорят, что геноцид невозможно описать.
– Знаешь, невозможно описать не ужасы геноцида, а силу выживших, которые, вопреки всему, продолжают жить.
Ночь была тёплая и обволакивала нас, как боа из перьев. Евсевия время от времени постукивала по голове пальцами, чтобы не так чесалась кожа под косичками. Она вынула ноги из таза, осторожно промокнула и принялась растирать их маслом ши.
– Летом девяносто восьмого, когда мы с тобой познакомились, я бывала на совещаниях в одном комитете, который искал решения, как судить тысячи арестованных за геноцид. Тюрьмы были переполнены, а судебная система в полной разрухе. Если бы мы не прибегли к гачача, то для того, чтобы устроить суд над всеми задержанными, ушло бы больше двухсот лет. Конечно, у такого правосудия есть недочёты, но оно хорошо тем, что возвращает людям голос, а главное, кладёт конец вечной безнаказанности. И потому открывает путь к примирению и прощению.
– Ты правда веришь в это?
– В примирение и прощение? Нет… Я из уцелевших. Я видела, как эти люди себя повели. Но суды, безусловно, нужны для следующего поколения. Для Стеллы, для тебя. Благодаря тому, что мы сегодня делаем, вы сможете жить вместе с их детьми. Вот на что я надеюсь.
День эксгумации. На вершине холма собралась многочисленная толпа: судьи гачача, заключённые, сельские жители, несколько рабочих и мы с Клодом и Сартром. Кот указал место, куда бросали тела. Семья одного из убийц построила над бывшей выгребной ямой дом, надеясь скрыть громоздкую улику. Откашливая на крутую дорогу чёрный дым, к нам на холм взобрался экскаватор. Меньше чем за час дом был снесён подчистую. Рабочие тут же взялись за лопаты и стали копать. Когда перевалило за полдень, один из них нашёл первый череп. На траве расстелили тент, под останки жертв, семнадцать черепов, тридцать четыре бедренные кости, прочие фрагменты скелетов, одежда и вещи выкладывались на обозрение толпы. Среди вещей были чётки Соланж, матери Клода. Затем каждую кость очищали от земли зубными щётками и складывали в гробы, которые позже перенесут в мемориальный комплекс. Сартр объяснил, что в апреле, когда начнутся очередные дни поминовения жертв, их погребут согласно церковным обрядам – “по-достойному”, как говорят в Руанде.
Тем же вечером, в одном ньямирамбском кабаке, Клод посвятил нас в свой план. Мы старались не говорить о том, что видели и пережили на холме. Только пили тёплое пиво и молча слушали “Лауретт” Камализы[7], которую передавали по радио. Мягкий, чуть дребезжащий голос певицы погружал в неясные раздумья. Я всё возвращался мыслями к тем сельчанам, которые совершали преступления или наблюдали за ними, а сегодня с извращённым любопытством пришли посмотреть, как вскрывают братскую могилу. Эта страна тревожила меня, пугала, отталкивала. Всюду обычные лица, простые люди, такие же мужчины и женщины, как везде, но при этом способные на немыслимые зверства и живущие среди нас, вокруг, вместе с нами, – живущие так, словно ничего этого никогда не было. И под землёй, которую мы топчем каждый день, в полях, в глуши лесов, в озёрах, реках, в церквях, школах, больницах, домах и выгребных ямах лежат неупокоенные тела жертв. Мне хотелось бежать, подальше от этого края смертей и опустошения. В конце концов, мать ведь предупреждала меня – это не мой мир, а я не послушал её. Захотелось позвонить ей, извиниться, что был таким упёртым, и поблагодарить за то, что она пыталась уберечь меня от мерзкой гримасы истории, которую сама знала не понаслышке. Эта мысль запала мне в сердце, но я тут же подумал о Клоде, Евсевии, Стелле, и что-то внутри дало трещину, и сквозь неё стал просачиваться безумной силы свет – возможность для жизни и красоты вопреки всему.
Клод наконец прервал молчание:
– Теперь, когда знаю, где моя семья, я смогу спать спокойно.
Мы посмотрели на него удивлённо. Потом Сартр сочувственно кивнул:
– Да, братишка, на сердце теперь станет легче.
– Я тебе про сон говорю! А не про сердце. На сердце у меня полегчает, когда я сделаю то, что должен.
– Что именно? – спросил я.
Клод придвинулся к нам, вместе с ящиком из-под пива, на котором сидел. Взгляд у него был жёсткий и решительный.
– Когда через десять лет Кот выйдет из тюрьмы, я буду его ждать. Его, не попросившего прощения ни у жертв, ни у моей