В зелёной дубраве [сборник 2004, худ. Романов В В] - Станислав Тимофеевич Романовский
— Может, тебе выбрать поглубже место?
— Нет.
Сказано это было по-взрослому, уверенно и немного сердито, — не мешай, мол, рыбачить, и я потихоньку пошел вниз по течению высмотреть место для моей поплавочной снасти, пока не нашел омуток метра два в диаметре, налитый темной карей водой. Я насадил навозного червя и забросил удочку.
«Каринка, — думал я, — это, наверное, от слова „карий“. Каряя вода. Зовут ведь карюю лошадь Карюхой. Почему бы похожим образом не назвать речку, пусть даже такую крохотную? Эх ты, речка-кроха, речка-крохотулина! Есть в тебе рыба или нет?»
На небе проступала луна, и была она еще неяркая, как сгусток тумана, и не скоро отразилась в моем омутке. По ее отражению проплыла водяная крыса, седая от старости или от отлунья, с хвощинкой в зубах, и можно было подумать, что это не хвощинка, а длинные усы. А вслед за крысой мимо меня тише тихого проскользнула утка с семью утятами — и растворилась в осоке. В омуте сыграла солидная рыба, и сердце мое заколотилось часто-часто.
«Чего же ты не клюешь? — подумал я. — Плескаться-то все умеют, а вот клевать…»
Осока около меня шуршала. В разных местах речки Каринки, то ниже, то выше по течению, кричали коростели.

— Поймали что-нибудь? — послышался голос за спиной.
Я вздрогнул от неожиданности и увидел Катю.
Она стояла в осоке, набрякшей росой, и тихонько дрожала. В руках она держала тоненький прутик с насаженными на него голубыми голавлями, на которых блестела луна. Голавли висели головами вверх и шевелили хвостами.
— Ты… одна поймала? — спросил я.
— Одна.
Я помолчал и еще спросил:
— А я почему не поймал?
— Я не знаю, — смешалась девочка. — Я вам половину голавлей отдам. А то и всех. Мне не жалко.
— Да ты что, Катя! Сегодня не поймал — завтра поймаю. Я на червяка рыбачил, а надо было на хлеб.
— Надо как я… Весь крючок хлебом облепить!
— Обещание даю: я так и буду.
Я смотал удочку, и мы пошли на кордон.
Луна разгорелась вовсю, и от нее заголубела всхолмленная земля по сторонам дороги, а сама дорога отсвечивала как река, и горько и нежно пахли в потемках травы — они воспрянули в предчувствии дождя.
Наискось через луну, через ее полное лицо повязкой легло темное облако, и Катя сказала:
— Луна — Кутузов.
Облако опустилось. Луна стала лысой, высоколобой, а лицо ее от бровей было закрыто полупрозрачной повязкой, и Катя уверенно определила:
— Луна — Фантомас!
Облака вились около луны, облегали ее, словно курчавые волосы, и девочка с радостью показала на нее свободной рукой:
— Луна — Пушкин!
Шла она быстро-быстро, как ходят все занятые деревенские люди, крепенькая, с выгоревшими добела волосами, с прутиком в руках, унизанным тяжелыми голавлями, на которых играл лунный свет. А я — бывалый ходок — старался не отставать от нее, и оба мы молчали и радовались этой ночи, обещанию долгожданного дождя, по которому стосковалась земля-кормилица.


Трехлапка
Озеро Трехлапка небольшое, но обойти по берегу его нельзя — кусты не пустят.
Три залива, три лапы сошлись в низине, затененной деревьями и кустами, — вот вам и Трехлапка. Два залива небольшие — все на виду, их и оглядеть и обойти можно, а на третьем споткнешься. Дальний конец его уводит в чащобу, в урему́, как ее здесь называют, ни пройти, ни проехать.
Раньше озеро славилось глубинами и рыбой, а теперь стало зарастать. Обошел я две малые лапы, обе они травой затянуты, удочку закинуть негде. Что же делать-то?
Вышел я на третью, на большую лапу. Темная вода, глубокая. То есть как это — глубокая? А это что? Близко от поверхности воды колышется толстая трава, да много ее.
Подождите, а трава ли это?
Никакая это не трава, а язи. Стоят один к одному, поднялись подышать воздухом и плавниками шевелят, будто вода перебирает, укладывает зеленую с краснинкой траву. Никогда в жизни не видел я сразу столько язей.
Не успел я закинуть удочку — наверху зашумело. Мальчишки прошли, удильщики, слышно, как от быстрой ходьбы посвистывают в воздухе подсечки — гибкие концы удилищ. Затаился я: язей бы не вспугнули. Затихло наверху, а у меня внизу зачмокало.
Собака, старая и худая, недалеко от меня лакала воду. Опять затаился я, стою не шелохнувшись, пережидаю, когда она лакать перестанет. Долго она лакала — видно, что-то жирное съела, до того долго, что я подивился, как в нее, такую худую, столько воды убралось. А она все лакает и лакает, как бы все озеро не выпила!
Мне ее хорошо видно сквозь оконце в тальнике, а она меня не видит. Напилась собака, желтые глаза сощурила, постояла, тяжело дыша, с высунутым языком. Жарко ей. Видно, раздумывает, пить еще или не надо, без аппетита попила еще и ушла в чащобу, как растаяла.
Теперь можно и порыбачить.
Посмотрел я в воду, а язей нет. Ни одного. Как же так — только что были, а теперь нет?
А чего особенного — на глубину ушли язи, надо их там и искать.
Закинул я обе удочки на самую глубину — поплавки сдвинул под подсечки, — сел и стал ждать поклевки.
Сижу я у озера Трехлапки, как в колодце. Берега крутые, высокие, от кустов и деревьев все выше и круче. Там наверху солнце ходит, телеги скрипят, мотоцикл протарахтел, а здесь внизу тихо, сумеречно и влажно.
Поплавки у меня не шевельнуло, озеро заснуло и потемнело до того, как село солнышко.
«Не приснились же мне язи? — думал я. — Не померещились? Да нет, здесь они все и никуда из озера не ушли. Сейчас не берут — утром возьмут. Здесь, под берегом, я и заночую, а на зорьке их встречу».
Стал я собирать сушняк в чащобе. Земля здесь вязкая, сапоги с меня стаскивает, и на ней яснее ясного огромные собачьи следы.
Я еще подумал: «Ничего себе лапища! Если перевести на человеческий размер — подавай обувь сорок шестого размера, не меньше».
Наверху еще было светло, а у меня, у озера, — сама полночь. В черной воде дрожали звезды, более яркие, чем на небе. И только я затеял костер — звезды погасли. Я прилег между костром и сухой стенкой берега, и мне стало тепло и хорошо. Любой рыболов или охотник вам посоветует,