Крот Курской дуги - Денис Громов
А вставать ему нельзя ни в коем случае.
Ему надо знать чистую правду: к нему идут медленно и придут обязательно.
— Как звать тебя? — окликнул я, работая.
Пауза.
— Ко… Кондратенко.
— А по имени?
— Мишка.
— Миша, я Пётр. Ковалёв Пётр, сапёр я, из первого взвода. Я к тебе иду, и я дойду, ты про это не сомневайся. А ты сейчас будешь мне рассказывать, ладно?
— Чего рассказывать-то?
— Что видишь. Что слышишь. Всё подряд, хоть какую чепуху.
— Дык не вижу я ничего, я лицом лежу…
— Вот и рассказывай, чего не видишь.
Он помолчал, соображая, и начал.
Сбивчиво, глотая половину слов, перескакивая с одного на другое, — но начал, и говорил, а не выл, и это уже была половина дела.
Рассказывал, что не видит звёзд, потому что лежит лицом в траву и повернуться боится. Что трава высокая, гуще, чем казалось днём, и в ней что-то ползает и шуршит совсем рядом, и он думает, что это, наверно, лягушка, а может, и мышь. Что сапог с правой ноги слетел и он не понимает куда и как это вышло. Что у него в кармане письмо от сестры, недописанное, он вчера начал отвечать и не успел.
— Миша.
— А?
— Что с ногами?
— Не знаю… Левой, кажись, нету. Я её не чую.
— Кровь идёт?
— Мокро.
— Сильно мокро? Под тобой лужа или так, просто мокро?
— Да не знаю я! — сорвался он и заплакал в голос, взахлёб. — Не знаю я, я щупать боюсь! Я как пошевелюсь — думаю, вторая рванёт! Я тут лежу и думаю, что подо мной ещё одна, а я на ней!
— Тихо. Тихо, тихо, Миша. Слушай меня, вот сейчас слушай внимательно. Под тобой ничего нет.
— Откуда ты знаешь?!
— Оттуда, что она бы уже сработала. Ты на неё лёг, и весь твой вес на ней, и она молчит. Значит, под тобой чисто.
Он затих, соображая.
— Верно, — выговорил он через полминуты, уже другим голосом. — Верно ведь.
— Верно. Теперь дальше. Ремень на тебе?
— Ага.
— Расстегни. Просто расстегни, и всё. Больше ничего не делай, руками вниз не тянись, ноги не трогай. Понял?
Он завозился в траве.
— Расстегнул.
— Умница. Всё, лежи и жди.
Я работал.
Тычок, сдвиг, тычок. Через каждые полметра — левую руку назад, ощупью, проверить, ровно ли иду.
Это был мой единственный способ не уклониться. Без вешек, без света, ночью человек всегда уводит себя влево по дуге — так уж мы устроены, — и через тридцать метров оказывается в двадцати в стороне от того места, куда собирался.
На восьмом метре щуп упёрся.
Твёрдо и коротко.
Я замер.
Есть такая секунда. Она у всех разная по длине, но она есть у каждого, кто этим занимается. Ты уже понял, что упёрся, — и ещё не понял, во что. И в эту секунду в голове наступает абсолютная, стерильная, звенящая тишина: ни мыслей, ни страха, ни звуков.
Я очень осторожно вынул щуп и полез пальцами.
Обвёл. Ещё обвёл.
Камень.
Обыкновенный булыжник с кулак величиной, круглый, гладкий. Я выковырял его, обтёр о штанину и положил справа от полосы — не бросил, а именно положил, потому что бросать в темноте нельзя ни при каких обстоятельствах.
И пополз дальше.
Сердце колотилось а во рту стоял медный вкус.
— Пе-еть! — донеслось сзади громким отчаянным шёпотом. — Петь, ты живой?!
Гриша. Стоял, где велено.
— Живой! Стой на месте!
— Стою-у! Я стою, я не сдвигаюсь!
За спиной, у кустов, заворочались, забубнили. Кто-то громко, на весь фронт, объявил: «Совсем сдурел парень». Кто-то другой ответил ему коротко и зло, и я узнал голос Панкратова, но слов не разобрал.
Потом сзади зашуршало.
Кто-то полз по моему следу.
— Стой! — обронил я, не оборачиваясь. — Кто?
— Барсукова. Санинструктор.
Голос был девичий, спокойный и слегка запыхавшийся.
— Назад.
— Не пойду.
— Назад, я сказал.
— Слушай, ты бы вместо того, чтоб командовать, лучше бы полз, — отозвалась она рассудительно, будто мы стояли в очереди за кипятком. — У меня жгут, промедол и бинты. У тебя нет ничего, кроме этой твоей палки. Ты его дотащишь без жгута, а он по дороге кончится, и ты потом будешь всю жизнь думать, что успел бы, ежели б я не послушалась. Так что ползи и не задерживай, у него там час, а мы тут дискутируем.
Я всё-таки обернулся.
Она лежала метрах в четырёх позади, в моей полосе. И лежала правильно — плашмя, на локтях, не растопыриваясь, ноги вместе, сумка сдвинута на спину, чтобы не мешала и не цепляла грунт.
Кто-то её этому научил. Или дошла своим умом, что случается ещё реже.
— Как звать? — спросил я.
— Женя.
— Женя, слушай сюда. Ты сейчас не двигаешься, пока я не скажу. Держишься ровно за мной, шаг в шаг, не левее и не правее ни на ладонь. Ежели я говорю «стой» — ты встала. Не спрашиваешь, не рассуждаешь, не уточняешь и не выясняешь, почему.
Она помолчала.
— Стою и не рассуждаю, — повторила послушно. И тут же прибавила: — Ты всегда такой ласковый или это ты для меня специально постарался?
— Всегда.
— Ну, хоть честно. А то у нас тут один был, тоже командовал, а как до дела дошло — сам первый и побежал.
Дальше мы поползли вдвоём.
Оставшиеся двенадцать метров заняли минут сорок.
Дважды я упирался.
Первый раз — в корень. Толстый, старый, лежавший поперёк полосы ровно так, как лежала бы она сама, и я разгребал вокруг него добрых пять минут, обдирая ногти о суглинок, пока не убедился окончательно и не пошёл дальше.
Второй раз — не в корень.
Щуп вошёл на две трети и стал.
Я подождал.
Потом положил щуп рядом, аккуратно, вдоль, и полез руками. Голыми пальцами, снимая землю по щепотке, сверху вниз, вокруг, никогда — на самоё.
Пальцы нащупали дерево.
Плоское. С ровным краем. С углом.
Я лежал носом в мокрую траву и очень долго дышал ртом.
Оно было точно такое, как в ящике. Я даже вспомнил, как днём смахнул с крышки жёлтые опилки и подумал: до чего же простая вещь, до смешного простая, дощечки да чека.
Простая.
Двести граммов в дощатой коробке — а под крышкой ещё та штука с усиками, которую здешние ставят на ощупь, в темноте, за полминуты, и делают это лучше, чем я когда-нибудь научусь.
Я убрал руки. Медленно, назад, будто отодвигал от себя горячее.
— Женя.
— Да.
— Отползи на два метра. Прямо назад, по следу, не разворачиваясь.
— Что там?
— Отползла.
Она отползла —