Сын помещика 16 - Никита Васильевич Семин
— Благодарю, Артем Михайлович, — сказал я, и голос вышел ровнее, чем я ждал. — Вы мне нынче много принесли.
— За то и жалованье получаю, — усмехнулся он и надел шапку. — О дне напомню еще раз, а вы покуда делайте свои дела.
Он попрощался и двинулся к выходу. А я постоял еще немного у кулис, и пошел к своему будущему тестю.
Петр Егорович стоял у стены, держа фуражку в руке, и слушал Настю с тем отцовским терпением, какое берется с годами. Дочь говорила ему что-то свое, домашнее — про квартиру, про обеды, про ее увлечение созданием из тканей искусственных цветов — и, судя по тому, как он кивал, слушал он не то, что она говорила, а ее голос.
Я подошел поздороваться.
— Петр Егорович, — начал я, пожимая ему руку. — Как вы устроились у Анны Петровны? И какими судьбами к нам?..
— Устроился хорошо, — ответил он. — Анастасия, поди, собери листы, а то разлетелись и девочка ваша сама не управится.
Настя посмотрела на отца, потом на меня — поняла все сразу и отошла, взяв Софью за руку, хотя уходить ей явно не хотелось.
— Какими судьбами, — протянул Скородубов и посмотрел на сцену, где Тишков что-то втолковывал нашему гитаристу. — У Анны я все узнал. Как живет, чем занимается, почему в Царицын не пишет. А после подумал: старшую проведал, надобно и младшую. Вот и поехал.
— Анастасия по вам соскучилась, — кивнул я. — Сами видите, как не хотела уходить.
— Знаю, — коротко ответил офицер, и в этом «знаю» было больше, чем в иных длинных объяснениях.
Потом он спохватился и полез во внутренний карман кителя.
— Чуть не забыл. Заходил я к вам, да вас дома не было, — сказал он, вынимая плотный конверт с восковой печатью. — Дверь мне открыла девица, при вас, видать, приживалка. А тут же и посыльный во дворе: в форменной шинели, бумагу принес. От ее императорского высочества. На ваше с Анастасией имя — вот, полюбуйтесь. Девица сунула мне, я уж и посыльному сказал, что вручу лично.
Я взял конверт. Бумага была плотная, дорогая, печать оттиснута ровно, а надпись сделана рукой, какой пишут при дворе: тонко, с наклоном и нажимом в конце строки. На обороте — «Роману Сергеевичу Винокурову и Анастасии Петровне Скородубовой».
Офицер смотрел на конверт с тем любопытством, с каким человек в отставке смотрит на чужой пакет с казенной печатью.
Я сломал сургуч и вчитался в строки.
Записка была короткая, и в ней не было ни одного лишнего слова — Елена Павловна не умела писать иначе. Она приглашала быть у нее в четверг, к вечеру, в своем салоне. Будто и не было у нас никакой размолвки.
Я перечитал еще раз, чтобы не ошибиться. Но текст от того не поменялся. И это радовало. Пусть без душевной близости, но я был рад, что Елена Павловна больше не держит на меня зла.
— Что там? — спросил Петр Егорович, и по лицу его я понял, что он уже догадался.
— Приглашение в салон, — сказал я. — В четверг.
— Салон Ее Высочества, — кивнул он, будто сверялся с чем-то ему одному известным. — Мне об этом еще на корабле говорили. У кого-то из офицеров, кажется. Приглашение, за которое в Петербурге полгода поклонами платят.
— Я тоже слышал, что туда попасть не просто, — согласился я. — Но мне везет.
Он больше ничего не спросил, предупредив лишь, что будет рад подойти к нам к вечеру, когда мы освободимся. А затем пошел к Насте — перекинуться еще парой слов. Я же отошел к пюпитру и стал думать.
Четверг. Двадцать седьмое.
Если разложить все по дням, то выходило так. В четверг — салон, уклониться от которого нельзя, да и не хочется. Слишком многим я обязан Великой княгине, чтобы оскорблять ее отказом. В следующий понедельник у меня суд, а там уже и в Саратов отправят. Значит, концерт надо провести до этого времени. Но еще нужно хоть пару дней на подготовку. Выходит, для выступления перед цесаревичем оставались пятница или суббота. В воскресенье в теории можно, но тогда я на следующий день буду выжат как лимон. В пятницу — лучше: будет время завершить все свои дела в столице. В субботу — похуже, тогда времени до суда совсем не остается. Но тут уж как наследник решит.
И предупредить его о нашей готовности надобно уже сейчас, а не в последний миг. Я сложил записку, спрятал ее в карман и пошел искать Генрика.
Венявский нашелся у сцены. Он просматривал свои листы — те, что исписал за репетицию — и делал это аккуратно, уголок к уголку, как делают люди, у которых порядок в бумагах заменяет порядок в голове.
— Генрик, — позвал я его. — Планы переменились.
Изначально мы думали отписать цесаревичу о готовности лишь в конце этой недели и потом ждать его ответ — когда он сочтет нужным нас принять. Но теперь все поменялось и требовалось согласовать это. Венявский поднял глаза, но папку не отложил.
— А именно?
— Концерт даем на этой неделе. В пятницу, на самый край — в субботу. Очень надеюсь, что Его Высочество сможет нас послушать в эти даты.
Венявский поставил папку на пюпитр, выровнял ее еще раз — и только потом ответил.
— В пятницу… — повторил он ровно. — Роман Сергеевич, у нас шестнадцать номеров, два отделения, женская партия, хор, уже немолодой барабанщик и скрипка, которую в этом зале слышно хуже, чем контрабас. К пятнице все это увязать будет сложно.
— Знаю.
— Я вас не упрекаю, — он чуть подался вперед. — Я спрашиваю: что стряслось?
Я помедлил. Сказать правду целиком значило вытащить наружу и суд, и английскую подставу, и третье отделение; но и промолчать нельзя. Остается лишь надеяться, что Генрик не станет меня пытать подробностями.
— Тридцать первого у меня заседание суда, — сказал я. —