Петербургский врач 6 - Михаил Воронцов
В общем, авторитет доктора быстро вырос. Приятно! Как говорил кто-то из древних греков, «я человек, и ничто человеческое мне не чуждо».
Солнце медленно уходило под землю. Из некоторых землянок тянуло дымом, хорошим и сухим, и котлы впервые не стояли в клубах дыма. Я стоял и смотрел на это, думая, что многих это сбережет от гибели.
И тут на позициях раздался взрыв. Пока вдалеке от нас.
Кузьма Лукич упал на землю и потянул меня вниз.
— Опять, — сказал он. — С моря. Канонерка пришла.
Тут же грохнул еще один снаряд. Уже ближе к нам.
* * *
Гаолян — Великая стена Маньчжурии
Кукуруза-монстр.
Для европейца, привыкшего к открытым полям ржи, пшеницы или невысокого овса, маньчжурские посевы выглядели пугающе и фантастически.
Внешне гаолян больше всего напоминал чудовищно разросшуюся кукурузу-мутанта, но вместо початков на стволе он венчался тяжелой метелкой с красными или бурыми зернами на самой макушке.Его заросли стояли сплошной, непроницаемой стеной, листья были жесткими, с острыми, как бритва, краями, способными до крови располосовать лицо и руки идущего сквозь них человека. Когда гаолян созревал, целые армии погружались на дно безбрежного зеленого океана, где царила удушающая жара, не было ветра и почти нечем было дышать.
Габариты.
Размеры этого растения сильно зависели от почвы. В засушливых районах он вырастал до двух метров. Но в устье Ляохэ, где речной ил тысячелетиями удобрял землю, а влажность с залива питала корни, гаолян достигал исполинских размеров.
Здесь стебли легко вымахивали до 4 −5 метров в высоту. У основания стебель был толщиной с черенок лопаты или толще. Его невозможно скосить обычной косой — китайцы рубили гаолян тяжелыми тесаками.
Китайское «всё».
Для местного населения (китайцев) гаолян был основой выживания, заменяя собой лес, камень и привычный хлеб. Это было безотходное растение:
Зерно мололи в муку для лепешек, варили из него каши. Из забродившего зерна гнали ханьшину — мутную и вонючую местную водку.
Высушенные стебли и корни служили единственными дровами в безлесной Маньчжурии.
Стебли гаоляна связывали в фашины, обмазывали толстым слоем местной глины — так получались стены традиционных китайских фанз (домов) и заборы. Ими же крыли крыши, из них плели циновки, корзины и мебель.
Лабиринт на нейтральной полосе.
С военной точки зрения гаолян стал проклятием для обеих армий. Он выступал идеальной естественной маскировкой и смертоносным лабиринтом, разделявшим русские и японские траншеи.
Гаолян полностью скрывал перемещения войск. Японцы могли скрытно подвести целую дивизию вплотную к русским позициям, и врага замечали, только когда тот с криком вываливался из стены стеблей в полусотне шагах от окопов.
Случаи, когда в гаоляне бесследно исчезали люди, не были солдатскими байками — это задокументированные исторические факты. В сплошных зарослях высотой в пять метров не было видно ни солнца, ни ориентиров, ни даже соседнего взвода. Связь обрывалась моментально. В сражениях при Ляояне и Шахэ целые русские и японские роты теряли направление, ходили кругами, внезапно сталкивались лоб в лоб и вступали в штыковые бои, даже не понимая, где находится линия фронта.
Раненый, упавший в гаоляновом поле во время атаки, был практически обречен. Санитары не могли найти его в этих джунглях, и люди умирали от потери крови и жажды.
* * *
Глава 2
Я вжимался в землю и считал секунды между разрывами.
Канонерка била размеренно. По одному снаряду, будто не торопясь. Японец знал, что ответить ему нечем, и не спешил. Выстрел, снаряд уходил с моря с долгим шелестом, потом взрывался, землю качало, где-то сыпалась глина. Недолгая тишина. Затем снова выстрел, шелест и взрыв.
Кузьма Лукич лежал рядом, прижав ладони к затылку, словно это могло от чего-то спасти. Губы у него шевелились. Молился или ругался — непонятно.
Один снаряд лёг достаточно близко, в сотне шагов. Меня подбросило, в уши вошёл сухой треск, и на спину посыпалась земля. Потом я какое-то время слышал только звон в голове.
Лежать в грязи и ждать, попадут или нет, оказалось делом отвратительным. Хуже, чем под пулями. Под пулями хоть что-то можно сделать, хоть выстрелить в ответ. А тут лежи и считай. Прилетит в тебя этот или следующий. Вот и всё твоё участие в собственной судьбе.
Били не особенно долго. Минут десять, может, больше, я потерял счёт. Потом снаряды стали ложиться реже, с большими промежутками, а дальше настала тишина.
Хотя и недобрая. Я полежал ещё немного, не доверяя ей, потом встал.
Над позициями стелился дым, пахло развороченной землёй. Люди поднимались из канав, один за другим, нехотя, отряхиваясь. Кто-то выругался, длинно и со вкусом. Кто-то на нервах засмеялся.
Началась перекличка.
Из темноты отзывались. Она показала, что в этот раз обошлось. Двоих посекло мелким осколком, одному рассадило бровь, другому пробило ладонь навылет. По здешним меркам не раны, а царапины. Я перевязал обоих в землянке, при свете карбидной лампы. Ладонь зашивать не стал, рана сквозная, чистая, пусть гранулирует. Бровь стянул одним швом. Вот и вся работа.
Повезло в этот раз. Снаряды легли по пустому, между землянками, никого не накрыло. А в другой раз накроет. Накроет наверняка, не сегодня, так через неделю, и тогда я буду собирать кого-нибудь по кускам и зашивать то, что не зашивается.
И это меня очень злило.
Я вышел наружу. Темно уже совсем, только в стороне моря догорало что-то, подожжённое снарядом, рыжее пятно в черноте. Камыш, должно быть. От погоды все было мокрым, но что-то все-таки загорелось. Кузьма Лукич стоял у входа, курил, пряча огонёк в кулаке.
— Что, ваше благородие, — сказал он, не оборачиваясь. — Поглядели, как у нас тут гостей принимают?
— Поглядел. И что, каждый раз так?
— Почти что так. Как прилив, так и приходит. Иногда через день, через два. Постоит, постреляет, и назад. Вода спадёт, ей уже нельзя, на мель сядет.
— И что, ничего с этим не поделать?
Он повернулся. В темноте я почти не видел лица, только огонёк папиросы да глаза.
— А что тут сделаешь, ваше благородие. Море. С морем не повоюешь.
Та же покорность, что у всех тут. Море. Прилив. Фатализм. Воля божья. Лежи в грязи и жди.
— Пушки у нас есть, — сказал я. — Четыре штуки. Чего они молчат, когда