Три имени - Александр Фрост
Гурьев смотрел на него.
— И этого достаточно? — спросил он.
— Иногда этого достаточно, — сказал Астахов.
Это было правдой ровно наполовину, и это был первый раз за год, когда Астахову не пришлось врать, чтобы соврать.
К Ильчукам он заехал в конце июня.
Дверь открыл сам Ильчук, в майке, с полотенцем на плече.
— У нас ремонт, — сказал он. — Ксюше комнату переклеиваем. Она выбрала обои с птицами, а я говорю: тебе четырнадцать, ты через год попросишь другие.
— И?
— И клеим с птицами, — сказал Ильчук.
Они постояли в прихожей.
— Всё нормально? — спросил Астахов.
— Всё нормально, — сказал Ильчук. — В июне было два раза плохо. Оба раза вечером, оба раза после смены. Я ушёл на балкон и стоял.
— Долго?
— Первый раз час. Второй — минут двадцать.
Он посмотрел Астахову в лицо.
— Меньше, — сказал он. — Второй раз было меньше.
Астахов кивнул.
Из комнаты доносился спор про то, где у птиц верх.
— Михаил Сергеевич, — сказал Ильчук. — Вы ко мне сколько будете ходить?
— Пока хожу.
— Я не про это, — сказал Ильчук. — Я про то, что вы уже пять раз приходили и пять раз стояли в прихожей. Может, вы сядете?
В конце июля Астахов поехал к матери.
Нина Егоровна встретила его на балконе, среди ящиков с петуниями, и первым делом сказала:
— У тебя рубашка мятая.
— Жара.
— У всех жара, а мятый ты. — Она вытерла руки. — Заходи, у меня окрошка.
Они ели окрошку, и мать рассказывала про библиотеку, где в июне отключали свет, и про соседку, которая завела вторую кошку и теперь скандалит с третьим этажом.
Потом она убрала тарелки и села напротив.
— Ну, — сказала она.
Астахов достал пакет и вынул холодную монету.
Он положил её на стол буквой вверх.
Нина Егоровна посмотрела.
Она смотрела долго — так долго, что Астахов начал жалеть, — а потом взяла её и сжала в кулаке.
— Она всё метила, — сказала мать. — Всё подряд. Ты помнишь, она в третьем классе на дверном косяке нацарапала, чтобы никто не смел выше её отметки вставать.
— Помню.
— Я эту царапину два раза закрашивала. — Нина Егоровна разжала руку и посмотрела на монету. — Холодная.
— Всё время.
— А твоя?
— Тёплая.
Мать положила медь обратно на клеёнку.
— Значит, разговор с ней закончен, — сказала она. — А с тобой идёт.
— Мам, я не за этим приехал.
— А за чем?
— Я хотел, чтобы ты знала, что она у меня, — сказал Астахов. — И что мне её отдали. Не подбросили. Отдали.
Нина Егоровна кивнула.
— Ты решил? — спросила она.
— Нет.
— И правильно, — сказала она. — Не спеши. Он двести лет ждёт, подождёт ещё.
Она встала, отнесла тарелки и, стоя спиной, сказала:
— Миш. У меня к тебе просьба.
— Какая?
— Ты когда решишь — что бы ты ни решил, — скажи мне сначала. — Она повернулась. — Не потому, что я буду отговаривать. Я не буду. А потому, что я в марте прошлого года не спросила у дочери, что у неё в кармане, и с тех пор мне это не даёт спать. Второй раз я так не хочу.
— Скажу.
— Обещаешь?
— Обещаю.
Она кивнула и стала мыть посуду, и Астахов остался сидеть на кухне, где пахло укропом и где на подоконнике стояла рассада, которую в июле уже некуда было сажать.
Тридцатого июня Астахов приехал на Полевую, во двор дома восемнадцать.
Литвин домётывал полосу вдоль газона. Было восемь вечера, жара наконец спала, и на лавочках сидели все, кто мог сидеть.
— Товарищ майор.
— Гордей Никитич.
— Взяли? — спросил Литвин.
— Взяли.
Дворник кивнул и продолжил мести.
— А Ефим Ефимович?
— Жив. Ходит к врачу. Давление за месяц упало на двадцать единиц.
— Ну и слава богу, — сказал Литвин.
Он домёл до угла, аккуратно собрал мусор на совок, ссыпал в мешок и только потом сел на лавочку.
Астахов сел рядом.
Они посидели молча минуты две.
— Спросите уже, — сказал Литвин.
— Что?
— То, зачем приехали. Вы ко мне не про Ефима Ефимовича приехали, у вас лицо другое.
Астахов достал из внутреннего кармана пакет и вынул из него две медные заготовки.
Он положил их на лавочку между ними.
Литвин посмотрел, но не тронул.
— Это не по моей части, — сказал он.
— Я знаю.
— Тогда зачем?
— Одна из них, — сказал Астахов, — принадлежала моей сестре.
Он взял вторую — холодную — и повернул её к свету.
На гурте, там, где не было проточины, была нацарапана буква.
«Н».
Кривая, наспех, чем-то острым — так метили вещи в детстве, когда в семье двое и обоим одинаковые ранцы. Настя ставила «Н» на всём: на пенале, на велосипедном звонке, на ручке зонта.
— Она погибла одиннадцатого апреля прошлого года, — сказал Астахов. — В двадцать три сорок, на Северном мосту. Машина ушла в реку. Ни следов торможения, ни другого участника.
Литвин слушал, глядя перед собой.
— Мне сказали, что её убили, — сказал Астахов. — И что убил не тот, на кого я думал.
— Кто сказал?
— Тот, кто должен был бы соврать, а не стал.
Литвин кивнул, как будто это было исчерпывающее объяснение.
— Гордей Никитич, — сказал Астахов. — Вы её знали?
— Нет.
— Вы её видели?
Дворник помолчал.
— Один раз, — сказал он. — Ваша сестра — это которая на Гагаринской жила, тонкая такая, светлая, в очках?
Астахов очень медленно повернул голову.
— Она носила очки только за рулём.
— Вот я её за рулём и видел, — сказал Литвин. — Она у нас во дворе разворачивалась в апреле прошлого года. Тут проезд узкий, все путаются,