Сорок одно, не установлено - Александр Фрост
— И это записываю, — сказал Морозов и внёс строку в список во всех четырёх экземплярах.
Оставалось решить главное, и решали это три дня, вчетвером: Морозов, Кранц, Свищов и — на третий день — Свешников, приехавший по просьбе Морозова.
Положение было такое.
Дом содержать нужно: одиннадцать человек, из них девять таких, которым идти некуда.
Деньги есть: двести двенадцать тысяч, и по нынешним временам их хватило бы надолго, если бы не одно обстоятельство.
— Их не хватит, — сказал Свешников.
— Отчего?
— Оттого, что будет дальше, — сказал ротмистр, и все трое посмотрели на него. — Господа, я жандарм, и я вам скажу то, чего не скажу в бумаге. В стране будет худо, и худо будет скоро.
— Отчего вы так полагаете?
— Оттого, что я третий год читаю доносы, — сказал Свешников. — Я вам приведу одну цифру. В четырнадцатом году у меня было в производстве сто сорок доносов, и в ста тридцати сосед писал на соседа за корову. Нынче их четыреста, и в двухстах пятидесяти пишут на начальство.
Он помолчал.
— Когда в стране начинают писать на начальство, а не на соседа, — это конец. Я не знаю, когда и как. Я знаю, что деньги в банках в такое время делаются бумагой.
Морозов слушал и молчал.
Он знал, когда и как, и с точностью до месяцев.
И это было первое собрание за четыре года, на котором он мог бы сказать вслух — и, как выяснилось, впервые не хотел молчать.
— Лавр Никитич прав, — сказал он. — И я скажу больше.
Все трое повернулись.
— Я полагаю, что перемена будет весной, — сказал Морозов. — И полагаю, что она будет не такая, какой её ждут: не смена министров, а всё сразу.
— Откуда вы это берёте? — спросил Кранц.
— Из того же, из чего Лавр Никитич, — сказал Морозов. — Из бумаг и из очередей.
Это была ложь ровно наполовину, и он сказал её твёрдо.
— И оттого предлагаю следующее.
Возражал Кранц, и возражал резонно.
— Александр Петрович, вы предлагаете сняться с места и перевезти девять больных людей за двести вёрст, основываясь на том, что ротмистр читает доносы, а вы читаете очереди.
— Именно так.
— А ежели вы оба ошибаетесь? Ежели ничего не будет?
— Тогда мы будем жить в городе вместо усадьбы, — сказал Морозов. — И потеряем на переезде тысяч десять.
— А ежели вы правы?
— А ежели мы правы, — сказал Морозов, — то через год-полтора эта усадьба будет стоять в двадцати верстах от станции, полная непонятных людей, при девяти жильцах без документов, при иностранном докторе и при двухстах тысячах, которых к тому времени уже не будет.
Кранц долго молчал.
— Я, — сказал он наконец, — в девятьсот пятом году точно так же спорил с одним человеком, который советовал мне уехать из Петербурга. Я остался и через год лишился места.
Он снял очки.
— Что вы предлагаете?
Морозов предложил три вещи.
Первое: снять деньги из банков и обратить в то, что не делается бумагой, — в землю, в хлеб, в скот и в строения. Не всё: тысяч сто пятьдесят.
Второе: перевести дом.
— Куда? — спросил Кранц.
— Ближе к дороге, — сказал Морозов. — Здесь двадцать вёрст от станции и семь от деревни. Покуда есть хозяйство и деньги, это удобно. А когда начнётся — усадьба в стороне, полная непонятных людей, с забором и собаками, будет первым местом, куда придут.
— И куда же?
— В город, — сказал Морозов. — В большой, новый, где никто никого не знает и где всякий человек приезжий.
Он положил на стол карту, привезённую из Москвы.
— Ново-Николаевск.
Кранц наклонился над картой.
Город стоял на Оби, на пересечении реки и Сибирской дороги, и был он новый — заложен в девяносто третьем году при постройке моста, и за двадцать три года из посёлка в семьсот душ вырос в город на семьдесят тысяч.
— Отчего именно он?
— По четырём причинам, — сказал Морозов. — Первая: он растёт. В таком городе никто не спрашивает, откуда вы взялись, потому что все взялись откуда-нибудь. Вторая: он на дороге — а в такие времена важно, чтобы можно было уехать. Третья: он на реке, стало быть, с хлебом. И четвёртая.
— Какая?
— Он в двухстах верстах от Сивой Могилы, — сказал Морозов.
Оставалось четвёртое, и его Морозов поставил последним.
— И ещё одно, — сказал он. — О жильцах.
Все трое посмотрели.
— Он девять лет собирал их и содержал, — сказал Морозов. — И девять лет решал за них. Я предлагаю в этот раз спросить.
— О чём? — сказал Кранц.
— О переезде, — сказал Морозов. — Мы вчетвером сидим третий день и решаем, куда их везти. А их девять человек, и они взрослые люди.
— Александр Петрович, — сказал доктор, — двое из них не в состоянии решать. Устинья не говорит вовсе. Старик из Вологды путается.
— Тогда объясните им семерым, — сказал Морозов. — И объясните честно: что денег хватит на столько-то, что в стране будет худо, что мы полагаем ехать и что всякий, кто не желает, получит свою долю и волен идти куда хочет.
— И половина уйдёт.
— И половина уйдёт, — согласился Морозов. — И это будет их выбор, а не наш.
Спрашивали на другой день, за общим столом.
Кранц объяснил положение — сухо, по пунктам, как объясняет врач.
Слушали молча.
А после часовщик Зырянов, сорока двух лет, сказал:
— А чего тут решать? Мы, барин, восемь лет тут живём. Куда вы, туда и мы.
— Аким Петрович, — сказал Морозов. — Вы можете уйти. У вас ремесло, вы часовщик, вас всякий город возьмёт.
— Могу, — сказал Зырянов. — А только я, Александр Петрович, тридцать три года прожил среди людей, которые меня за порченого держали. И восемь лет — среди тех, кто нет.
Он пожал плечами.
— Я считать умею.
Из девяти уходить не захотел ни один.
Разъехались они седьмого ноября.
Кранц оставался при доме до весны — переезжать зимой с девятью больными людьми было нельзя.
Свищов брался готовить место: ехать в Ново-Николаевск, покупать дом и обращать