Сивая Могила - Александр Фрост
— Это то же самое.
— Нет, — сказал Иван Иванович. — Это недоговорка, и я вас о ней предупреждал в первый же вечер, у Никольского собора. Врать я вам не стану — недоговаривать буду. Иначе, Александр Петрович, в моём положении нельзя: я полвека храню одну вещь, которую нельзя объяснить, не попав в больницу.
Он посмотрел вперёд, на дорогу.
— Место я вам покажу. Не сегодня и не в этот приезд: вам в июле надлежит быть в Москве, и вы туда поедете, потому что иначе вас будут искать. Я вам напишу, когда придёт время.
— Когда?
— Через год, — сказал Иван Иванович. — Может, через два.
— Отчего так долго?
— Оттого, — сказал он спокойно, — что мне надо посмотреть, как вы поведёте себя, когда начнётся война.
На третий день, уже подъезжая к тракту, Иван Иванович сказал:
— И последнее, Александр Петрович, покуда мы одни. О том, чего вы не спросили.
— О чём же?
— О себе, — сказал он. — Вы за два вечера не спросили меня ни разу, что будет с вами. Проживёте ли вы свой век, вернётесь ли обратно, состаритесь ли в этом теле.
— Вы этого не знаете, — сказал Морозов.
— Не знаю, — согласился Иван Иванович. — Но обыкновенно спрашивают всё равно.
— Оттого и не спрашиваю, — сказал Морозов. — Я за полтора года понял одно: тратить время на вопросы, ответа на которые нет, — самая дорогая роскошь из всех, какие я мог бы себе позволить.
Иван Иванович помолчал.
— Знаете, — сказал он, — та женщина из семьдесят восьмого года ответила мне почти теми же словами. В восемьсот девяносто пятом году, на этой самой дороге.
В Тюмень вернулись пятнадцатого июня.
Прежде отчёта был ещё один разговор — со Свищовым, вечером, на крыльце дома у Туры.
— Согласился? — спросил тот.
— Согласился.
Свищов помолчал.
— Ты, брат, правильно сделал, что условия поставил, — сказал он. — Я девять лет назад условий не ставил, и вот тебе итог: я при доме. Он мне ни разу не солгал и ни разу ничего не приказал. А только я девять лет живу так, как ему удобно, и заметил это на пятом году.
— Отчего не ушли?
— А куда? — сказал Свищов. — У меня паспорт на мещанина Свищова, которого в участке помнят пьяницей. У меня ни ремесла по здешним понятиям, ни родни, ни возраста подходящего. Он мне дал дом, бумаги и работу. — Он потёр колено. — Я, Александр Петрович, не жалуюсь. Я тебе объясняю, как оно устроено: он никого не держит. Он делает так, что уходить некуда.
Морозов посмотрел на реку.
— У меня есть куда, — сказал он.
— У тебя есть служба, — согласился Свищов. — Покуда есть.
Оставшиеся десять дней командировки Морозов употребил на то, ради чего его сюда официально послали, и употребил добросовестно.
Он составил для московского отделения отчёт на двадцати двух листах.
В отчёте излагалось: устройство самовольных раскопок в Тобольской губернии; отсутствие какого бы то ни было надзора за ними; порядок сбыта находок через сельских скупщиков на пристани и далее в Тюмень и Екатеринбург; наличие приезжего покупателя, скупающего определённый разряд предметов по цене, вшестеро превышающей местную.
Отдельным приложением шли: показания скупщика Куприянова, показания старосты Дубовика, справка урядника Бурмакина и опись семнадцати предметов, предъявленных Морозову крестьянами четырёх волостей.
Ни слова о свете, о больных, о Свищове и об Иване Ивановиче в отчёте не было.
Это была честная бумага, в которой отсутствовало главное, — и, подписывая её, Морозов подумал, что за полтора года выучился делать ровно то, за что не любил чиновников в своём прежнем веке.
Пересветову он вёз то, что тот просил: бумагу, которую можно подшить.
Двадцать пятого июня, на тюменском вокзале, его провожал Свищов.
— Ну, бывай, — сказал он. — Свидимся.
— Свидимся.
— Ты вот что, — сказал Свищов и вдруг замялся, что было ему несвойственно. — Ты в июле, как начнётся... ты не удивляйся, что все обрадуются.
— Что?
— Обрадуются, — повторил он. — Я в четвёртом году это застал, японскую. Народ на улицах, флаги, музыка. Я стоял и не понимал: они что, не знают? А после сообразил: они и вправду не знают. Им никто не рассказал.
Он помолчал.
— Так вот, ты не суди их за это. Они не дураки. Они просто ещё не были там, где мы с тобой были.
Поезд отошёл в четвёртом часу пополудни.
Морозов ехал обратно во втором классе — по возвращении полагались другие прогонные, — и четверо суток смотрел в окно, как на восток идут встречные составы: третий класс, мешки, дети, самовары.
Они ехали туда, где Морозов только что был.
Через двадцать пять дней в Сараеве будет застрелен эрцгерцог; через пятьдесят пять Россия объявит мобилизацию; и половина мужчин, сидящих сейчас в этих встречных вагонах, через год окажется на фронте, а через четыре — в стране, которой ещё нет.
Морозов знал это точно, до чисел.
И не мог сделать ничего, кроме одного: доехать до Москвы, явиться на службу и продолжать делать свою работу, покуда её можно делать.
Он приехал двадцать девятого июня и в тот же день явился в отделение.
Пересветов принял отчёт, взвесил его в руке — двадцать два листа с приложениями — и остался доволен.
— Вот это по-нашему, — сказал он. — Бумага. Подшивается, докладывается, ложится в дело. Вы, Александр Петрович, оказались человеком слова.
— Аркадий Ильич, я вам обязан сказать, что дела эта бумага не двинет. Раскопки не по нашему ведомству, скупка не преступление, а покупателя я не установил.
— И не надо, — сказал Пересветов. — Мне не нужно, чтобы вы там кого-нибудь поймали. Мне нужно, чтобы у меня в деле лежало объяснение, зачем московское сыскное отделение полтора месяца содержало чиновника в Тобольской губернии. Оно теперь лежит.
Он отложил отчёт и посмотрел поверх очков.
— А вот теперь дурное.
Он достал из ящика казённый пакет — из департамента полиции, за номером и с сургучом — и положил перед Морозовым.
— Пришло девятого июня. Я его вскрывал, я обязан. Читайте.
Департамент уведомлял московское сыскное отделение, что для окончательного