Кладбище парусников - Игорь Алмазов
— А жеребец, Андрей Ильич! — Феопемпт перегнулся ко мне через колени брата. — Вы бы видели! Принц сам взял его под уздцы, и он встал на дыбы, вот так…
— Не на дыбы, — сказал Ардальон. — Он голову вскинул.
— На дыбы!
— Голову вскинул, и принц его придержал. А Никандр Иванович потом полчаса говорил с принцем про пушки, и принц всё понимал.
— И смеялся, — сказал Феопемпт.
Я слушал их и молчал. Ноги у меня гудели от ступней до колен, как после ночной вахты.
Мне нужен человек на восьмой день. Докладывать капитану мне предстояло завтра с утра, а каких слов для этого надобно, я ещё не знал. Двадцать шесть вдохов я так никуда и не записал.
В голове у меня лежали рядом ладонь принца с мозолями от поводьев и запястье лакея с белыми буквами, и одно никак не хотело отходить от другого.
Город спал. На пристани горел один фонарь, и под ним лодочники играли в кости. Выходя из кареты, я увидел в соседней карете Матюшкина. Он спал, привалившись к Врангелю, и раскрытая книжка лежала у него на коленях.
Шлюп стоял тёмный — лишь у трапа горел фонарь. Гребцы молчали, и слышно было, как с вёсел капает вода. Я поднимался последним. Вахтенный шагнул мне навстречу раньше, чем я ступил на палубу.
— Вашбродь. Штаб-лекарь просил, чтобы вы, как воротитесь, немедля к нему подошли.
Глава 8
Я сразу же отправился к штаб-лекарю.
— Входите, — сказал Новицкий раньше, чем я успел постучать.
Порт в каюте был отворён настежь, но воздуха от этого не прибавилось: духота стояла та же, что на пристани. Свеча на столе оплыла до самого подсвечника.
Он сидел спиной к переборке, с подушкой, подоткнутой под лопатки, а ноги под столом держал врозь — так он теперь держал их всякий раз, когда я к нему входил.
— Работал, — сказал он, заметив, куда я смотрю.
На столе лежали два листа. Один был исписан на треть. Второй начинался той же фразой, что и первый, но уже во второй строке буквы плясали. Рядом лежал Куллен, раскрытый на водянке.
Считать я начал с порога, прежде всякого разговора, и насчитал двадцать шесть вдохов в минуту. Днём во дворце у меня вышло то же число. Губы у него потемнели, по краям проступила синева, и ногтевые лунки посинели. Жилы на шее вздувались и ходили при каждом вдохе, а на выдохе в груди у него хлюпало так, что трубку можно было не доставать. Вслух я ничего не сказал.
Спиртом в каюте не пахло, он проветривал. Но на полке я увидел кружку, вымытую и поставленную донцем вверх. Свою кружку Новицкий сам не мыл никогда, её мыл по утрам Прошка.
— Что просили? — спросил он.
— Человека. Живое плечо на восьмом дне, к девятнадцатому. И имя для книги: у них при дворе всякое плечо записывают — имя, лета, от кого рождён, чем хворал.
— Гм. — Он подвинул ко мне оба листа. — Будет им записка. С чьего плеча, какого числа, какое имя внести в книгу. Такая, в которой нет неправды. Другой я не пишу.
— Плеча нет, ваше благородие. У повторных пузырь сохнет на пятый день.
— Найдёте. Записка подождёт плеча. И имя пишите то, какое есть. Не выдумывайте.
— Хорошо, ваше благородие. — Я кивнул.
Грудь его дважды поднялась, прежде чем он заговорил снова.
— Допишите вы. Я продиктую.
Я сел на рундук и взял перо. Он продиктовал по-латыни две строки — медленно, слово за словом. «Материя, коею привит нижепоименованный, взята с плеча такого-то, такого-то числа». После каждого слова я слышал, как он добирает воздух. На третьей строке он остановился.
— Это после. Сперва другое. — Он положил ладонь на стол плашмя и так её и держал, пока говорил. — До Горна дойду. Дальше не поручусь. Ведите лазарет. Подписывать буду я.
— Ваше благородие…
— И до выхода никому. Ни капитану, ни прочим.
Горло у меня стянуло, и отвечать я не стал. «Ведите лазарет» значило: сто тридцать человек на мне весь оставшийся путь, а подпись под всем этим будет его, пока он в силах держать перо. Я взял с рундука вторую подушку и подложил ему под спину. Он поморщился и оставил её. Тесьма лежала у меня в кармане. Я опустился на колено, обвёл щиколотку над косточкой, потом под коленом и завязал узелки. На щиколотке узелок лёг на два волоса выше, чем вчера. До сих пор он прибавлял по волоску за вечер.
Новицкий смотрел, как я пишу, и не спросил, сколько.
— Ступайте спать, — сказал он. — Вы мне нужны с утра.
Лёг я под утро, и поспать мне вышло всего час.
Обход я в то утро сделал один. Новицкий к больным не вышел, и Скородумов, подавая мне журнал, дважды взглянул на его дверь.
После обхода я сел в лазарете с тетрадью.
В ноябре, в шторм, Новицкий сутки простоял на ногах в качку. Тяжело, с одышкой, но простоял. С тех пор прошло пять недель. Одиннадцатого перебои шли раз на двенадцать ударов, нынче раз на восемь. С седьмого узелок поднимался по волоску за вечер, а в эту ночь прыгнул на два. Сердце, которое сбивается уже второй год, за пять недель так быстро не сдаёт. Значит, к нему прибавили что-то со стороны.
Я выписал столбиком солонину шестого месяца и тропики. Третьей строкой легло: «спирт, для сна, третий месяц» — если Скородумов считал верно. Спирт для окуривания держат в лазаретной кладовой, в четвертной бутыли, и, когда она пустеет, фельдшер идёт с требованием к шкиперу. За весь прошлый год за спиртом ходили четырежды. С августа Скородумов сходил пятый раз.
Солёного он не ел с одиннадцатого. Пять вечеров до этого узелок шёл вверх при солонине. Пять вечеров после отмены солонины он шёл вверх так же. Соль тут была не главное. Неделя, которую он мне дал, кончалась завтра, и тогда он был вправе вернуться к солонине по собственному слову.
Причину я искал вычитанием. Если убрать спирт и солёное, останется его собственное сердце — и тогда