Кладбище парусников - Игорь Алмазов
Тут я понял, во что влез. Привести ко двору матроса с «Камчатки» значило просить капитана, спускать шлюпку, писать увольнение и держать человека на берегу часа четыре. И привести я мог только такого, кого уже прививали в детстве. Непривитых на шлюпе не осталось ни одного с третьего числа, со случая Дроздова, а повторный пузырь мелок, сохнет на пятый день и через раз не берётся вовсе. Лекарю нужно было плечо на восьмом дне. Я не знал, будет ли на нём что показать.
— Девятнадцатого, — сказал я. — Будет вам человек.
— И до вашего ухода ещё одно звено. Мне нужна своя цепь, от ваших людей, и не на одну неделю.
— До ухода будет.
Он поклонился и пошёл было прочь, но задержался и сказал, глядя на двери зала, за которыми опять целовали руку:
— У нас окна не отворяют. Так заведено в Лиссабоне.
И ушёл. Я остался у окна. Задвижку на нём закрасили вместе с рамой.
Из конюшен наши вернулись через час, и лошадьми от них пахло так, что я учуял их прежде, чем увидел. Литке сиял, Феопемпт был в соломе по колено, и у Филатова всё ещё розовели уши.
У кареты Головнин, не глядя на меня, сказал:
— Консул говорит, к вам подходил здешний лекарь. Чего хотел?
— Человека, ваше высокоблагородие. Девятнадцатого, на восьмом дне.
— Завтра доложите, — сказал он и сел к консулу.
* * *
Обедать консул повёз нас к себе, в город.
Пока прочие умывались с дороги, Лангсдорф увёл Врангеля и меня в комнату за кабинетом. Он вёл нас вдоль ящиков медленно, как показывают то, что давно некому показать. Пахло там спиртом и камфарой, и ящики стояли от пола до потолка. Бабочки лежали рядами под стеклом, приколотые булавками, в банках со спиртом белели змеи, и на каждом ящике, на каждой банке, на лапке всякой набитой птицы висел ярлык, писанный его рукой. Число, место, имя по-латыни.
— Этих я ловил у себя в имении, под горами, — сказал он про бабочек.
Потом он повернулся ко мне:
— Я видел вас у Бенту. Вы говорили про цепь, как говорят про службу.
— Я вас тогда не узнал.
— Я и не назвался. — Он поправил банку, стоявшую на палец криво. — Хотел послушать, что вы скажете, покуда не знаете, кто спрашивает.
— Вы доктор медицины, — сказал Врангель по-немецки. — Отчего не лечите?
Лангсдорф ответил тоже по-немецки и длинно. Из его ответа я понял слова три: про лиссабонскую практику, про академию и про больных, которые не желали лечиться. Врангель слушал и кивал, не удивляясь.
Затем консул снова повернулся ко мне и заговорил по-русски:
— Я отсылаю в академию ящик за ящиком. В Петербурге их ставят в подвал. Сырость съедает ярлыки раньше, чем кто-нибудь их прочтёт.
Он тронул пальцем ярлык на банке и выдвинул нижний ящик. Там были сушёные травы в листах серой бумаги, и на всяком листе стояли три названия: латинское, португальское и то, каким эту траву зовут невольники. У него было описано всё. Я посмотрел на его ярлыки, ровные, с числами, и подумал о своей тетради.
За обедом на стол подали плоды, которых я не знал. Ананас я узнал. Спросил про гуайяву и про кажу — красный плод, похожий на перец, с орехом, торчащим снизу; Матюшкин записал названия за меня, дважды переспросив, через какую букву пишется «кажу». Лимоны и апельсины я считал про себя бочками. Лимон в песке доживёт до Горна. Кажу сгниёт на третий день. Сколько бочек лимонов даст порт, надо было завтра же спросить у Любушина.
Падре во главе стола прочёл молитву по-латыни. «Аминь» ему ответил и перекрестился слева направо один Тобулевич, и после этого португальцы смотрели на него иначе, а падре весь обед подкладывал ему лучшие куски. Литке через стол объяснял двум португальцам, что Финский залив у Кронштадта глубиной в триста саженей, и те кивали, потому что проверить было нечем. У Кронштадта там сажени четыре. Муравьёв, сидевший напротив, прикрыл глаза и так сидел, покуда Литке не сменил предмет. Филатов сказал за обедом ещё две фразы, и обе про принца.
— В Севастополе ананасов нет, — сказал Артюхов, съев второй кусок. — Зато виноград слаще.
Кутыгина посадили неудачно, левым ухом к словоохотливому соседу, и весь обед он кивал невпопад. Я видел это через стол и ничего не мог сделать. Головнин сидел подле консула и говорил мало. Вина я не пил. Португалец справа дважды пробовал мне налить, пока Литке не сказал ему что-то, от чего тот засмеялся и налил воды.
Лангсдорф, наклонившись ко мне через угол стола, спросил вполголоса, просил ли лекарь человека.
— Просил.
— Я так и думал. — Он отломил кусок хлеба и не стал есть.
Разговор шёл по-французски и по-португальски, и я ловил из него обрывки. На другом конце стола кто-то сказал, что жаль, советник Фрейри нынче не в силах быть. Его сосед ответил, что да, жаль, и заговорил о другом. Говорили об этом ровно, как о дожде. Удивления я не видел ни на одном лице. Пальцы у меня на вилке похолодели. Я взглянул на капитана. Он резал мясо и головы не поднял, только нож в его руке на миг остановился.
Я посчитал дни. От ночи на горе прошло восемнадцать. Весь стол знал, что советника нет, и никто не спросил, почему. Вместе с ним не пришла и корова — и теперь мне было понятно отчего. Лодка Карвалью пришла за мной ночью не оттого, что днём было некогда.
* * *
Назад ехали в темноте. Рассаживались как придётся, и в мою карету сели Литке и оба Лутковских.
Офицеры после консульского вина были навеселе. Над болотом стоял звон, в окна лезла мошкара, и гнилью тянуло сильнее, чем утром. Литке пересказывал день в третий раз. С каждым разом зал в его рассказе становился больше, а король — выше ростом.
— И тут король спросил капитана… — Он запнулся. — Про что он спросил, Андрей Ильич?
— Сколько дней мы шли от Англии.