Хлеб под печатью - Александр Фрост
Ремизов закрыл книжку.
Он посидел, глядя на клеёнчатую обложку — такую же, в какой Верещага вёл требы, и такую же, в какой Фомич записывал шаги в вершках, — и подумал, что за три года это уже третья книжка человека, которого убили за то, что он записывал.
Потом позвал Гриньку и Кулагу, хотя было три часа ночи и обоих пришлось будить.
— Кузьма Пороша, — сказал он. — Кто?
— Хлебный торговец, — сказал Кулага, надевая очки. — Крупный. У него лабазы за Мостовой и подряд на поставку в уезды.
— Он покупает у казны?
— Он покупает у всех.
— Тихомир Спиридонович. — Ремизов положил ладонь на книжку. — Тут написано, что одиннадцать лет со складов вывозили в полтора раза больше, чем стояло в ордерах. Тут написано, что в закромах сверху аршин хлеба, а ниже мякина. И тут написано, что человек, который это записал, сказал об этом Пороше двадцать шестого декабря, а двадцать девятого угорел при закрытой вьюшке и хорошей берёзе.
Кулага очень долго молчал.
— Андрей Ильич, — сказал он. — Вы понимаете, что это не кража?
— Понимаю.
— Это сорок тысяч четвертей, которых нет, — сказал подьячий. — В городе, где пуд стоит рубль двадцать и где на Ситной перестали печь.
— Я понимаю.
— Нет, — сказал Кулага. — Вы понимаете как сыщик. А вы поймите как здешний. Запасные магазины — это то, чего в этом городе не трогают. Их построили после сорок девятого года, когда тут за зиму померло четыре тысячи человек. Мой отец это застал мальчишкой.
Он снял очки.
— Ежели вы правы, — сказал он, — то в Стрежне сорок лет стоят четыре пустых дома, и весь город спит спокойно, потому что на воротах висят печати.
Глава 42
— Печати целы, — сказал Стригин преемник.
Нового гильдейского связного при управе звали Тихон Ерофеевич Плахов, ему было сорок два года, он был вторая ступень и не имел ни малейшего честолюбия, что после Стриги оказалось отдыхом.
— Их проверяют?
— Ежегодно, при ревизии. И по требованию.
— Что значит «целы»?
— Что свинец не резан и не перелит, — сказал Плахов. — Ваше высокородие, печать на кладь — обряд простой. Она не держит ворота, ворота держит замок. Она удостоверяет, что с такого-то числа их не отпирали.
— А если отпирали?
— Тогда свинец ломается, и второй раз его не наложишь: нужен чародей и четыре рубля.
Ремизов записал.
— Тихон Ерофеевич. За последние одиннадцать лет сколько раз на эти четыре магазина накладывали печати?
Плахов сходил и принёс через день.
— Двести двадцать шесть, — сказал он.
Ремизов поднял голову.
— Сколько?
— Двести двадцать шесть, — повторил чародей. — Двадцать четыре печати, шесть ворот на четыре здания, накладываются заново после всякого законного вскрытия. Отпустили хлеб по ордеру — сломали печать, отпустили — наложили новую.
— И сколько было законных вскрытий?
— По ордерам продовольственной части — сто девяносто одно, — сказал Плахов. — Остальные тридцать пять — по ревизиям и по осмотрам.
Кулага, слушавший от печи, крякнул.
— Стало быть, эти ворота отпирали двести двадцать шесть раз, — сказал он. — А мы третий день ходим и говорим: печати целы.
— Печати целы сейчас, — сказал Ремизов. — Печати всегда целы сейчас. В том и весь фокус.
Он расчертил лист.
— Смотрите. Ордер приходит из продовольственной части: отпустить столько-то. Печать снимают законно, при свидетелях. Ворота отпирают. Хлеб грузят. Ворота запирают, печать накладывают новую.
— И?
— И никто никогда не считает, сколько вывезли, — сказал Ремизов. — Считают, сколько велено вывезти.
Гринька медленно отложил перо.
— А Полторацкий считал подводы, — сказал он.
— А Полторацкий считал подводы.
Ордера они разбирали неделю, вчетвером.
Копии выдала казённая палата — не по любезности, а потому, что ордер на отпуск казённого хлеба есть податная бумага: с отпуска берётся сбор.
Сто девяносто один ордер за одиннадцать лет.
Гринька выписал их в столбец: дата, магазин, число четвертей, кому.
— По ордерам вывезено сто двенадцать тысяч, — доложил он. — Ввезено по приходным — сто шестнадцать. Остаток сорок тысяч четыреста двенадцать.
— Сходится.
— Сходится до четверти, — сказал помощник. — Ваше высокородие, я три раза считал. Тут не подчистить: приход из уездов, там свои бумаги, их не подделаешь.
Кулага снял очки.
— Стало быть, по бумаге хлеб есть.
— По бумаге хлеб есть, — сказал Ремизов. — И тут его никто и не крал. Полторацкий писал не про бумагу.
Он взял книжку и прочёл вслух:
— «По ордеру 400, а подвод 22. На подводу кладут 25 четвертей. Стало быть, 550».
— Полтораста сверх ордера, — сказал Кулага.
— Полтораста сверх ордера. Сто девяносто один раз.
Гринька уже считал.
— Ежели по полтораста, — сказал он через минуту, — то за одиннадцать лет двадцать восемь тысяч шестьсот пятьдесят.
— А в бумаге?
— А в бумаге ничего, — сказал помощник. — В бумаге четыреста, и подпись, и печать снова наложена.
Ремизов встал.
— Вот что мы ищем, — сказал он. — Не подчищенную бумагу. Мы ищем разницу между бумагой и подводой, и она есть только в одном месте.
— В каком?
— В счёте подвод, — сказал Ремизов. — Который вёл сторож в клеёнчатой книжке.
Кузьма Пороша принял их в лабазе за Мостовой и был весел.
Ему было под шестьдесят, он был громадный, рыжий и разговаривал так, будто все вокруг только что рассказали удачную шутку.
— Полторацкий? — Он огорчился на секунду и тут же перестал. — Слыхал, слыхал. Угорел, царствие небесное. Он ко мне ходил.
— Часто?
— Раза три за осень. — Пороша развёл руками. — Ваше высокородие, я хлебом торгую тридцать лет. Ко мне все ходят: и сторожа, и приказчики, и мужики. Кто продать, кто занять, кто пожаловаться.
— На что он жаловался?
— На то, что в магазинах пусто, — сказал купец.
Ремизов не изменился в лице.
— И вы?
— И я ему сказал: Ефрем, ты сторож, — сказал Пороша. — Ты восемнадцать лет сторож, тебе полста один год, а ты собрался писать в столицу на надворного советника. Тебе кто поверит?
— Это всё, что вы сказали?
— Это