Хлеб под печатью - Александр Фрост
— Я подам справку, — сказал он.
— Разумеется.
— Я подам справку, потому что вы третий месяц ходите по казённым магазинам без единой бумаги, — сказал тайный советник. — И это правда, и вы это знаете.
Он встал.
— И вот что я вам скажу напоследок, Андрей Ильич, а вы уж думайте. Я нынче подаю справку не затем, зачем подавал прежде.
— А зачем?
— Затем, что мне пятьдесят девять лет, — сказал Свиягин, — и я двадцать восемь из них ведаю казённой землёй. И если вы правы, то в этой губернии ничего нет: ни хлеба в магазинах, ни леса в казённых дачах, ни соли в запасе. И я не хочу этого знать.
К концу февраля стало ясно, что вскрыть не дадут.
Прошение вернули вторично. Наместнику указали на превышение. Гринькины выписки из ордеров затребовали обратно в казённую палату, «по миновании надобности».
А хлеб дошёл до рубля сорока.
На Ситной начали топить впроголодь, чтобы экономить дрова на кашу. В слободе за Кожевенным съели семенной картофель. Двенадцатого числа на Пятницком опрокинули воз с мукой, и Сазонов с восемью городовыми разнимал полторы сотни человек.
— Ещё месяц, — сказал он вечером в управе, сдирая с рукава оторванный клок. — Ваше высокородие, ещё месяц, и они пойдут не воз опрокидывать.
— Разберём, — сказал Ремизов.
Он расчертил доску, которую велел прибить к стене вместо карты.
— Что нам нужно?
— Вскрыть закром, — сказал Гринька.
— Кто может дать разрешение?
— Сытин.
— Кто может дать через голову Сытина?
Кулага снял очки.
— Губернатор, — сказал он. — Столица. И государь, но это уж мы загнули.
— Губернатор в отъезде до апреля, — сказал Гринька. — Я справлялся.
— Столица?
— Столица ответит через три месяца, — сказал Кулага. — Ежели ответит.
Ремизов постоял у доски.
— Значит, разрешения не будет, — сказал он.
— Не будет, — согласился подьячий.
— Тогда я задам другой вопрос. Кому по закону дозволено вскрыть казённый магазин без разрешения?
В управе стало тихо.
— Никому, — сказал Гринька.
— Неверно, — сказал Ремизов. — Тихомир Спиридонович, вы тридцать четыре года в управе. Пожар?
Кулага медленно поднял голову.
— При пожаре, — сказал он, — всякое казённое хранилище вскрывается немедленно, без всякого разрешения, для спасения имущества. Это не наше правило, это по уставу пожарной части.
— И кто вскрывает?
— Брандмейстер. При понятых. И составляет акт о том, что найдено.
Ремизов посмотрел на доску.
— Гринька, — сказал он. — Убери перо и слушай меня внимательно, потому что я сейчас скажу глупость, а ты мне объяснишь, отчего она глупость.
— Слушаю.
— Я не собираюсь ничего поджигать, — сказал Ремизов. — Я хочу знать другое. Если в казённом магазине случится пожар — настоящий, не наш, — то ворота откроют при народе и составят акт о том, что внутри.
— Ну.
— И тогда весь Стрежень увидит, что там мякина.
Гринька подумал.
— Это не глупость, — сказал он медленно. — Это хуже. Ваше высокородие, вы сейчас сказали, что вам выгоден пожар в хлебном магазине.
Ремизов помолчал.
— Сказал, — согласился он. — Спасибо. Вычёркиваем.
Порошу они отработали в третий раз и в третий раз ничего не нашли.
Он был на всех девятнадцати ревизиях за одиннадцать лет — как сведущее лицо, по уложению. Он покупал у казны хлеб по ордерам — законно, с торгов, с уплатой сбора. Он был в Оверье двадцать девятого декабря при двух сотнях свидетелей.
Сазонов обошёл его лабазы и его людей и вернулся ни с чем.
— Двадцать два приказчика, — сказал он. — Все говорят одно: хозяин строгий, платит вовремя, ворует по мелочи всякий, кто может, и хозяин про это знает и держит.
— А по крупному?
— По крупному у него всё в книгах, — сказал квартальный. — И книги хорошие, Тихомир Спиридоныч смотрел.
Кулага кивнул.
— Хорошие, — сказал он. — Я их четыре дня читал. Андрей Ильич, у него всё сходится, и сходится не как у Тулупова — на бумаге, — а по-настоящему. Он купил, он продал, он заплатил сбор.
— То есть двадцать восемь тысяч четвертей через его книги не проходили.
— Не проходили.
Ремизов постоял у доски.
— Значит, он их не продавал.
— Значит, не продавал.
— Тогда кто?
Кулага снял очки.
— А вот тут, — сказал он, — я вам скажу неприятное. Может быть, никто.
— То есть?
— Может быть, их и не крали в один раз, — сказал подьячий. — Может, их одиннадцать лет отпускали по полтораста сверх ордера, и всякий раз это уходило в уезды, законным покупателям, по законной цене. И деньги шли не в казну, а мимо. И тогда, Андрей Ильич, у вас не вор, у вас двадцать восемь тысяч мелких краж, разложенных на одиннадцать лет.
— Кому шли деньги?
— Тому, кто подписывал ордера, — сказал Кулага.
Проба была назначена на двадцатое марта.
Чародеи прибывали по одному, из четырёх губерний и из столицы, и город об этом не знал, потому что Гильдия таких вещей не объявляет.
Плахов привёз уведомление и был непривычно взволнован.
— Девять первой ступени, — сказал он. — Ваше высокородие, я такого не видел никогда. Девять первых ступеней в одном городе — это как... — Он поискал сравнение и не нашёл.
— Сколько это стоит?
— Четыре тысячи двести, — сказал Плахов. — По столичной смете.
Ремизов посмотрел на цифру.
Четыре тысячи двести рублей — это было три с половиной тысячи пудов ржаного хлеба по нынешней цене, и он посчитал это прежде, чем успел себя остановить.
За неделю до пробы Штоф пришёл со своей мерной лентой.
— Раздевайтесь до пояса.
— Штоф, у меня четыре магазина.
— У вас через семь дней девять чародеев первой ступени, — сказал лекарь. — Раздевайтесь.
Он мерил четверть часа и записывал в тетрадь, где было уже три столбца.
— Рост тот же, — сказал он. — Обхваты те же. Вес меньше на девять фунтов.
— Я мало ем.
— Вы мало едите четвёртый месяц, — сказал Штоф. — И это, между прочим, первая ваша перемена за три года, и она объясняется без всякого чародейства.
Он сложил ленту.
— Андрей Ильич. Я