Двадцать пятое мая - Александр Фрост
— Товар...
— Товар пропал, — сказал Морозов. — Бог с ним.
Старик замотал головой и снова: товар.
И только через минуту Морозов понял, что тот говорит не о своём товаре.
Он говорил про склад с медикаментами, стоявший при магазине, — про то, что там карболка и спирт и что если подожгут, займётся весь дом, а во дворе жилые квартиры.
Морозов после проверил: склад не подожгли, до него не дошли.
Но он запомнил это на всю жизнь: семидесятилетний человек, которого только что тащили по мостовой за ноги, в подворотне беспокоился о том, чтобы не сгорели чужие квартиры.
Старик был жив, но не мог говорить: у него была сломана ключица и разбито лицо.
В четверг Морозов пришёл в отделение и застал там то, чего не ожидал.
Гвоздёв сидел за столом и плакал.
Он плакал беззвучно, отвернувшись к окну, и, увидев Морозова, встал и вышел, а через четверть часа вернулся и сказал как ни в чём не бывало:
— Виноват, Александр Петрович.
— Что случилось?
— Ничего, — сказал надзиратель. — Я вчера на Мясницкой был при разгоне. Нас человек тридцать было.
Он помолчал.
— Я, ваше высокоблагородие, тридцать один год служу. Я воров брал, я убийц брал, я в девятьсот пятом на Пресне был. А вчера я стоял и смотрел, как наши, московские, обыкновенные люди, у которых сыновья на фронте, тащат из лавки чужие сапоги.
Он сел.
— И знаете, что хуже всего? Я их разгонял и половину знаю в лицо. Это ж не воры. Это кузнец с Басманной, у которого я в прошлом годе дочку из ночлежки вынул.
К четвергу погром кончился.
По официальным сведениям, за три дня в Москве было разгромлено четыреста семьдесят пять торговых заведений и двести семь квартир.
Убитых, по официальным сведениям, было пять.
По сведениям, ходившим по городу, — от сорока до полутора сотен, и Морозов, слышавший обе цифры, не верил ни одной.
В следственной части на другой день после погрома выяснилось то, что Морозов после занёс в тетрадь отдельной строкой.
Из ста пятидесяти двух анонимных доносов, лежавших у них с апреля, за три майских дня были разгромлены заведения по сорока одному адресу.
То есть больше чем по четверти.
Кулагин, посчитавший это вместе с ним, сказал:
— Стало быть, они наши списки читали.
— Не наши, — сказал Морозов. — Газетные. Эти же адреса печатались с осени в списках подданных.
— И всё-таки совпадение неприятное.
— Неприятное, — согласился Морозов. — А знаете, что хуже? Что из этих сорока одного адреса мы к маю прекратили тридцать шесть дел за отсутствием состава. То есть мы уже знали, что люди ни при чём.
Он положил список.
— Мы знали, а город не знал. Мы прекращали производства тихо, а списки печатались громко.
А тридцать первого мая, в воскресенье, к нему на Пречистенку пришёл человек.
Морозов работал в тот день один: следственная часть после погрома захлебнулась делами, и в комнатах сидели с утра до ночи.
Посетителя провели к нему в комнату.
Это был мужчина лет сорока, в приличном сюртуке, худой, с воспалёнными глазами человека, не спавшего несколько суток.
— Моя фамилия Штальберг, — сказал он. — Роберт Иванович Штальберг. Я по делу об убийстве моего компаньона.
Морозов придвинул стул.
— Садитесь. Рассказывайте.
Он отметил про себя, входя в разговор, три вещи, которые за два года привык отмечать в первые полминуты.
Что человек пришёл сам, а не был вызван. Что он не начал с жалобы на полицию, хотя, судя по всему, имел на неё право. И что он принёс с собой бумаги — они торчали у него из бокового кармана, сложенные вчетверо и потёртые на сгибах, то есть их разворачивали и складывали десятки раз.
История была такая.
Штальберг и его компаньон, Егор Егорович Функ, вели в Москве торговое дело: контора на Мясницкой, склад в Гавриковом переулке, торговля техническими маслами и резиновыми изделиями.
Оба — русские подданные, оба родились в Москве, оба крещены в православии, хотя и от немецких дедов.
Дело шло девятнадцатый год.
Функ был старше на шесть лет, начинал приказчиком, выкупил половину дела в девятьсот третьем. Штальберг вёл склад и закупки.
— Семья у него была?
— Жена и дочь, — сказал Штальберг. — Дочь замужем в Твери. А сын... — Он запнулся. — Сын у него убит в октябре под Варшавой.
Морозов положил перо.
— Егор Егорович Функ похоронил сына на войне с немцами.
— В октябре, — сказал Штальберг. — Он получил извещение и три дня не приходил в контору, а после пришёл и работал как всегда. Он только по-немецки перестал говорить. Мы с ним двадцать лет между собой говорили по-немецки, а с октября он ни слова.
Двадцать седьмого мая, в среду, около четырёх часов пополудни, толпа разгромила их контору на Мясницкой.
Функ был в конторе.
— Отчего он там был? — спросил Морозов. — Двадцать седьмого мая в Москве не работала ни одна контора.
— Он поехал за бумагами, — сказал Штальберг. — У нас в конторе лежали подрядные документы и наличность. Он сказал: заберу и увезу домой, покуда не поздно.
— Один поехал?
— Один. Я был на складе, вывозил товар.
Морозов записал.
— Он знал, что громят Мясницкую?
— Знал, — сказал Штальберг. — Он потому и поехал.
Его нашли на другой день в подвале дома, среди разбросанных бумаг, мёртвым.
— Полиция говорит: убит толпой, — сказал Штальберг. — И записала в общее число.
— А вы полагаете иначе.
— Я знаю иначе, — сказал он.
Морозов взял перо.
— Роберт Иванович, прежде основания — один вопрос. Отчего вы уверены, что его не убила толпа? Толпа в те дни убивала.
Штальберг посмотрел на него.
— Оттого, что я знал Егора Егоровича девятнадцать лет, — сказал он. — Он был человек тяжёлый, упрямый и... — Он поискал слово. — И осторожный. Он не стал бы кричать на толпу и не полез бы в драку. Он бы отдал ключи, деньги и всё что угодно.
— Это не доказательство.
— Не доказательство, — согласился Штальберг. — А доказательство вот.
Он положил на стол сложенную бумагу.
Штальберг положил на стол сложенную бумагу.
— На том, — сказал он, —