Кладбище парусников - Игорь Алмазов
— Число, — сказал он, когда я кончил про траву.
— Семерым на одиннадцать дней, ваше высокоблагородие. По полмиски в обед.
— Сколько пробовали?
— Трое суток, на себе. Штаб-лекарь пробовал нынче утром, при мне. Подпись его в журнале.
— Чья первая?
— Его.
Он кивнул.
— К Кальяо их сколько будет?
— Ежели пойдёт, как идёт, вдвое, ваше высокоблагородие. Может статься, больше.
— Травы на одиннадцать дней. Ходу двадцать пять.
— Так точно.
Он не сказал ничего. Считать он умел не хуже меня.
— Норму объявит Евдокимов. В обед, при унтер-офицере, и чтобы ели при нём. Дальше.
Про ящик я доложил тем же порядком, каким докладываю про рану. Доска под ним гниёт снизу. Мокрое идёт по настилу к углу, где отошла медь и разошёлся шов, полдоски в сутки. До угла полторы доски. Дня три.
До причины я дойти не успел.
— Сверху течёт, — сказал он. — Лобановское.
Спрашивать он и не думал. То, что я нёс ему, он знал раньше меня, и я замолчал.
— Вскрывать не стану, — он повторил то же, что сказал мне девятого декабря. — Вскрою, и в Компании узнают, что я ищу. Покуда не знают, я в выигрыше.
Потом он долго смотрел в окно, на белую полосу за кормой.
— В Портсмуте я посылал вас к комиссионеру, — сказал он. — Что тот сказал про число мест? Мне к Кальяо нужна ясность. В Кальяо нынче неспокойно. В Рио говорили, чилийцы снаряжают эскадру и взяли к себе англичанина. Покуда они снаряжаются, испанец в Кальяо щупает всякого иностранца вдвое против прежнего. Кто заведёт там себе имя, того и запишут первым.
Головнин ждал. Решал я столбцом. Доложу всё, и он вскроет места до Кальяо. Лобанов тогда станет бесполезен, и мне в том числе. Через Лобанова и через людей Компании в Кальяо идут хина, сок на семерых и стёкла со свежей материей, ежели её там держат. Промолчу, и места пойдут до Кальяо закрытыми, и Лобанов останется у меня в долгу. Второе выходило короче первого. Мне этого хватило.
Ладони у меня стали сырые, и я держал их за спиной.
— Подтверждения отправки я от него не получил, ваше высокоблагородие.
Это была правда наполовину. Гардинг сказал мне прямо, что Компания через Портсмут не грузила ничего, и этой половины я не сказал. Про Евграфа Саввича не сказал тоже.
— Не получили, — повторил Головнин и записал что-то в свою книжку.
Отпуская меня, он повторил три правила, данные мне в Рио. Докладывать, прежде чем сойду на берег. Не лечить тех, кого лечить нельзя. Не заводить в порту имени. На третьем он задержался и сказал его ещё раз, медленнее.
Нажим я услышал. К чему он, я пока не понимал.
— Филатову спуститься в хлебную камеру, — сказал он вахтенному, когда я выходил. — С фонарём и с лекарем.
Про доску я ему доложил сам, и Филатова он посылал смотреть на то, что я сказал.
* * *
В обед Евдокимов объявил норму на баке.
Объявлял он, не повышая голоса, теми же словами, какими я докладывал её капитану, только короче. Семерым по полмиски варёной травы к солонине, при унтер-офицере, и есть тут же. Котёл с травой стоял у камбуза, и Жуан накладывал из него черпаком, отворачивая нос.
Первую миску Евдокимов взял себе. Цинги у него не было, и дёсны были как у молодого, я смотрел их третьего дня. Свою полмиску он съел молча, ложку за ложкой, глядя поверх голов на море, и поставил пустую миску на бочку. После этого ели семеро.
Двое выплюнули сразу, за борт.
— Горше полыни, — сказал один, утираясь рукавом.
Унтер-офицер покосился на Евдокимова, и Евдокимов велел налить обоим ещё по ложке. Я видел, как они ели эту ложку, зажмурясь. Третий, молодой, рябой, сунул миску под банку и сделал вид, что доел. Миску нашли.
По уху ему не дали. Евдокимов велел наложить ему заново, постоял, пока тот ел, и поставил его на ночь к помпам, вне очереди. Я ждал крика. Евдокимов не крикнул ни разу.
Потом он подошёл ко мне к фок-мачте и встал рядом, глядя на тех, кто ел.
— С горечью справимся, Андрей Ильич, — сказал он вполголоса. — Хуже будет, когда сок кончится. Вы ведь их по утрам по дёснам считаете. Кто у вас следующий, вы знаете. Вот как люди это поймут, тогда и будет хуже.
Я промолчал. Следующим у меня по дёснам стоял матрос с левого борта, у которого третьего дня дёсны впервые пошли рыхлые и посинели у зубов. Он сидел у пушки с миской солонины и на меня не глядел.
* * *
Филатов спустился в хлебную камеру после обеда, с четырьмя матросами и со мной. Фонарей взяли два. Лобанова позвали следом.
Смотрел Филатов как хозяин, у которого в доме течёт. Меха его не занимали. Он присел у ящика, простучал костяшками настил, поковырял ногтем доску у самого угла, понюхал палец и поморщился.
— Течь, — сказал он. — Сверху натекло.
Лобанов стоял у штабеля ровно, руки по швам. На вопросы Филатова отвечал коротко и по делу, сколько мест и чем переложены. На меня он не взглянул ни разу, и это было хуже, чем если бы его трясло.
— Кто укладывал?
— Я, ваше благородие.
— Худо уложил, — сказал Филатов, и больше про укладку не говорил ничего. Потом встал и отряхнул колени.
— На корабле всякий что-нибудь да везёт, — сказал он, ни к кому не обращаясь. — Переложить. Места на сухой настил, к борту. Ящик к ахтерлюку. Лужу вычерпать, настил присыпать песком.
Подмокшее Филатов велел вскрыть, поглядеть, цел ли сухарь. Два сухарных места вскрыли, и сухарь в них я перещупал сам, по горсти. Оба места унесли наверх, сушить. Двенадцать мест с портсмутским мелом подмокли сильнее всех. Филатов велел вскрыть одно, какое ближе, и в нём лежал мех, бурый, в связках, подопревший с краю.
— Мех и мех, — сказал он и велел зашить. Прочие одиннадцать он не тронул.
Их переложили, как были, в рогоже и в соли, и Лобанов сам подсовывал под них сухие доски.
Я стоял у трапа и следил, что вскрывают, и что нет. Филатов раз обернулся и проследил,