Человек со шрифтом - Александр Фрост
Шумский так и сделал, и после, в отчёте, написал эту мысль своими словами, а Морозова не упомянул вовсе — по той причине, что упоминать отстранённого в деле было нельзя.
Проверяли по нарядам и по спискам: сколько отпущено, сколько израсходовано, сколько списано.
И в железнодорожной типографии сошлось не всё.
За двадцать второй и первую половину двадцать третьего года там было списано в брак восемьсот сорок листов документной бумаги при норме брака около двухсот.
Шестьсот сорок лишних листов.
С одного листа выходило шесть червонцев.
— Три тысячи восемьсот сорок бумажек, — сказал Шумский.
— По десять рублей золотом, — сказал Морозов.
Заведующего железнодорожной типографией звали Аристарх Ильич Ведерников, было ему сорок семь лет, и он работал в этом здании двадцать один год: с девятьсот второго, когда типографию поставили при станции.
Он был вдов, жил один, имел сына, убитого в шестнадцатом году под Луцком.
И у него была больная правая рука.
Не увечье: экзема, которой он страдал, по его словам, с молодости и которую он лечил мазью.
Он всегда носил перчатку.
Глава 5 (135)
Проверяли его шесть дней, прежде чем брать, и проверяли по трём признакам разом.
Первый — бумага: шестьсот сорок лишних листов, списанных в брак за его подписью.
Второй — станок: Шумский установил по инвентарным книгам, что в восемнадцатом году при типографии списали тигельный станок, а вывоза его в книгах не значилось.
И третий — время: во всех двадцати девяти случаях фальшивки всплывали после десятого числа месяца, и Морозов, посмотрев на эти даты, сказал Шумскому одно:
— Иван Никитич, это человек, который работает не тогда, когда хочет, а тогда, когда может. Смотрите по расписанию типографии.
Шумский посмотрел.
Железнодорожная типография с двадцать первого года работала в одну смену, а после десятого числа всякого месяца печатала месячную отчётность и работала до ночи.
То есть в эти дни присутствие человека в здании поздним вечером никого не удивляло.
Ведерникова взяли девятого августа.
Брали ночью, с обыском в типографии и на квартире, и брал Шумский со своими людьми: Морозов при этом не присутствовал, потому что оставался отстранённым до конца дела.
Нашли всё.
В типографии, в подвале, за стеллажом с негодным шрифтом, стоял ручной станок — старый, тигельный, списанный в восемнадцатом году и не вывезенный.
При нём лежали: два клише, оттиски, краска и четыреста двенадцать листов документной бумаги.
И готовых бумажек — сто восемьдесят штук.
На квартире нашли деньги: шестьсот сорок рублей червонцами, настоящими.
Ведерников сознался в первый же час.
Он сознался спокойно и подробно и на третьем часу сказал то, ради чего Морозов после считал это дело одним из трёх, которые следует помнить.
— Аристарх Ильич, — спросил его Шумский. — Сколько вы за полтора года выпустили?
— Три тысячи восемьсот, — сказал Ведерников.
— И сколько с этого имели?
— Около трёх тысяч рублей.
— На что тратили?
Ведерников посмотрел на него.
— Ни на что, — сказал он.
Шумский переспросил.
И тогда Ведерников объяснил, и объяснение это Шумский записал дословно, а после принёс Морозову — потому что не знал, что с ним делать.
Он делал деньги не ради денег.
Он делал их оттого, что двадцать один год печатал в этой типографии всё, что ему приносили, и за двадцать один год напечатал: манифесты государя, приказы Временного правительства, объявления совета, приказы Колчака и снова объявления совета.
Всякую власть, которая приходила, он печатал в трёх видах: бланком, объявлением и приказом.
А в двадцать втором году пришли деньги.
— Я их посмотрел, — сказал Ведерников. — И увидел, что они хуже, чем то, что я печатал в девятьсот шестом году.
— И что?
— И я подумал: а могу ли я сделать лучше, — сказал он.
Он сделал первое клише за четыре месяца.
Он делал его по вечерам, один, после смены, и, по его словам, первые полгода не напечатал ни одной бумажки — только пробовал и переделывал.
Первую партию он выпустил в феврале двадцать третьего.
— И зачем? — сказал Шумский.
— А чтобы посмотреть, возьмут ли, — сказал Ведерников.
Морозов прочёл этот протокол трижды.
Он видел за десять лет сто с лишним признаний и умел отличать те, где человек выдумывает себе оправдание, от тех, где говорит как есть.
Это было второе.
Но он записал в тетради и то, что записал бы всякий на его месте:
«Онъ говоритъ, что дѣлалъ изъ мастерства, и я ему вѣрю.
И при семъ онъ три тысячи восемьсотъ разъ обмѣнялъ свою бумагу на чужой хлѣбъ.
Изъ чего слѣдуетъ, что доводъ „я дѣлалъ сіе изъ любви къ ремеслу“ есть самый чистый и самый безполезный изъ всѣхъ.
Онъ ничего не оправдываетъ, а объясняетъ всё».
Правая рука его, впрочем, оказалась ни при чём, и Морозов после отметил это как урок.
Экзема у Ведерникова была настоящая, с молодости, и врач это подтвердил.
Перчатку он носил двадцать лет.
То есть примета, на которой строилось всё с июня, — «прятал правую руку» — объяснялась не кислотой и не ожогом, а тем, чего Морозов не предположил ни разу за три месяца: человек стеснялся.
Он записал это в августе:
«Я искалъ ожогъ и не нашёлъ. Я искалъ увѣчье и не нашёлъ.
А было — стыдъ.
За одиннадцать лѣтъ я вывелъ, что всякая примѣта имѣетъ причину, и всякій разъ искалъ причину въ ремеслѣ либо въ несчастьѣ.
А человѣкъ прячетъ руку чаще всего оттого, что она нехороша на видъ».
Суд был в ноябре двадцать третьего.
Ведерникова приговорили к десяти годам со строгой изоляцией; Каца — к пяти; Чуркина — к трём.
Морозов давал показания как лицо, производившее первоначальный осмотр, и говорил сорок минут.
Защитник у Ведерникова был — к двадцать третьему году народные суды защитников уже допускали, — и защитник задал Морозову один вопрос, которого тот ждал.
— Свидетель, скажите: вы вели это дело?
— Вёл до тридцатого мая.
— А после?
— После был отстранён.
— По какой причине?
— По собственному заявлению, — сказал Морозов. — Приметы, данные свидетелем по делу, подходили к человеку, которого я знаю лично.
Защитник помолчал.
— И этот человек был задержан?
— Был. Пять суток.
— И освобождён?
— И освобождён.
— Благодарю, — сказал защитник и сел.
Морозов после понял,