Человек со шрифтом - Александр Фрост
Довод был верен наполовину, и Морозов это знал.
Он записал в тетради вечером:
«Защитникъ спрашивалъ вѣрно, а выводъ дѣлалъ ложный.
Слѣдствіе не хватало наугадъ: оно взяло невиновнаго и черезъ пять сутокъ отпустило, провѣривъ.
Разница между дурнымъ слѣдствіемъ и хорошимъ не въ томъ, что хорошее не ошибается.
А въ томъ, что оно ошибку находитъ само».
О Лунёве в приговоре не было ни слова.
А в деле осталось.
Осталось постановление от тридцатого мая об отстранении Морозова с изложением причины; постановление о задержании Лунёва от четвёртого июня; и постановление об освобождении от девятого.
Морозов перечитал всё это в декабре, подшивая дело, и записал:
«Человѣка держали пять сутокъ ни за что.
Не по злобѣ и не по лѣности: слѣдователь дѣйствовалъ вѣрно, приметы подходили, шрифтъ былъ.
Изъ чего слѣдуетъ, что при вѣрномъ веденіи дѣла невиновный садится такъ же, какъ при невѣрномъ, — только на меньшій срокъ.
И что единственное, что его вывело, — это листокъ, писанный мною въ мартѣ по его же просьбѣ».
В декабре двадцать третьего Морозов сделал ещё одно, о чём не сказал никому, кроме Шумского.
Он написал записку.
Девятую за одиннадцать лет.
Она была о том, как в этом городе опознают людей по приметам, и содержала три предложения.
Первое: приметы, сообщённые свидетелем после того, как ему разъяснены последствия его показаний, отмечать в протоколе особо — с указанием часа, когда разъяснено, и часа, когда сообщены приметы.
Второе: не предъявлять свидетелю одного человека, а предъявлять не менее пяти схожих.
Третье: приметы, состоящие из возраста, роста и телосложения, самостоятельным доказательством не считать.
Он подал её Шумскому, и Шумский подписал и направил.
Ответ пришёл в апреле двадцать четвёртого: принято к сведению.
По второму пункту, впрочем, в отделе завели порядок явочным путём: Шумский распорядился, и с двадцать четвёртого года в Ново-Николаевске стали предъявлять по пять человек.
Морозов записал об этом в апреле:
«Девятая записка. Отвѣтъ: къ свѣдѣнію.
Изъ девяти подѣйствовали двѣ.
Одѣяла въ 1915 году и нынѣ вотъ сія, да и то не отвѣтомъ, а тѣмъ, что Шумскій распорядился самъ.
Изъ чего слѣдуетъ, что записки надлежитъ подавать не наверхъ, а тому, кто стоитъ рядомъ и можетъ распорядиться нынче же».
А в конце декабря двадцать третьего года умер кладбищенский сторож Пантелеев.
Ему было семьдесят пять лет, и он умер во сне, в своей сторожке, под полом которой второй год стояли два ящика.
Морозов узнал об этом тридцатого декабря и приехал на кладбище в тот же день.
Сторожку ещё не заняли: нового сторожа назначали после праздников.
Он спустился в погреб с фонарём и проверил.
Ящики стояли на месте.
Он открыл их и пересчитал — тридцать четыре, — и сосчитал дважды, потому что руки у него в тот день были нехороши.
После этого он погасил фонарь и постоял в темноте.
Ящики были темны.
Он поднялся наверх и сел на лавку в пустой сторожке, где ещё пахло чужим жильём, и просидел там до сумерек, соображая.
Положение было такое.
Единственный человек, знавший, что под полом стоят ящики, умер.
Новый сторож придёт через неделю и рано или поздно в погреб полезет.
А переносить их некуда.
Дом на Владимировской — общежитие на тридцать человек. Отдел — казённое помещение, где всякая вещь числится по описи. Своя квартира — две комнаты в доме, где живут ещё семь семей.
И людей, с которыми можно это сделать, тоже нет.
Свищов умер. Кранц умер. Лунёв есть — но Лунёв только что просидел пять суток, и втягивать его во что бы то ни было Морозов не считал возможным.
Он просидел в сторожке два часа и к сумеркам решил.
Решение он записал вечером, дома, и записал коротко:
«Переносить некуда и не съ кѣмъ.
Стало быть, надлежитъ поступить иначе: сдѣлать такъ, чтобы ящики стояли тамъ, гдѣ стоятъ, на законномъ основаніи и за моею подписью.
Сіе значитъ, что я долженъ объявить о нихъ самъ».
Он обдумывал это три дня и записал доводы, как записывал всегда.
Против.
О вещах узнают. Опись ляжет в учреждение, где её прочтёт кто угодно. Через десять лет по ней придут.
За.
Первое: их всё равно найдут — не в этом году, так в следующем, и найдут без всякой описи, как находку неизвестного происхождения.
Второе: покуда они числятся ничьими, всякий, кто их обнаружит, вправе распорядиться ими как вздумается — переплавить, растащить, продать.
А состоящие на учёте — не вправе.
И третье, которое он записал последним:
«Мнѣ пятьдесятъ три года.
Я одиннадцать лѣтъ держу сіе дѣло, и держу нынче одинъ.
Ежели я умру завтра — тридцать четыре предмета останутся въ погребѣ подъ чужой сторожкой, и всё, что мною и прочими собрано за двадцать лѣтъ, пропадётъ въ одинъ день.
Стало быть, надлежитъ передать ихъ въ такое мѣсто, гдѣ они переживутъ меня».
Он сделал это в январе двадцать четвёртого.
Он подал заявление — не в отдел, а в губернский музей, учреждённый в двадцатом году и помещавшийся в двух комнатах при бывшем городском корпусе.
В заявлении значилось, что податель сего, гражданин Морозов А. П., имеет на хранении тридцать четыре предмета древности, полученных им от лица, ныне умершего, с описью происхождения; что предметы сии найдены в разное время при раскопках и земляных работах в Западной Сибири; и что податель просит принять их на учёт с оставлением у него на ответственном хранении впредь до устройства при музее надлежащего помещения.
К заявлению прилагалась опись на тридцати четырёх листах.
Заведующий музеем — молодой человек лет двадцати восьми, единственный сотрудник — читал её два дня.
Звали его Пётр Яковлевич Незлобин, и он был учителем естественной истории, назначенным в музей в двадцать первом году по совместительству.
Про курганные вещи он знал столько, сколько знал всякий образованный человек: что они бывают и что их находят.
Зато он умел одно, чего Морозов не ждал.
Он умел составлять инвентарь.
Он прочёл опись и сказал:
— Александр Петрович, у вас тут всё есть, кроме одного.
— Чего?
— Номеров, — сказал Незлобин. — У вас предметы описаны, а не пронумерованы. Ежели я приму их так, через год никто не разберёт, какой из них четвёртый, а какой девятнадцатый.
И он завёл номера.
Это заняло у них три вечера, и Морозов после отметил, что три эти