Человек со шрифтом - Александр Фрост
— Как?
— Что ежели бы не вы записали в марте, что я сам про шрифт сказал, — сидеть бы мне не пять суток, — проговорил Лунёв. — Мне это следователь читал. Он сказал: вот, у вас в деле есть бумага, что вы сами про шрифт сообщили за два месяца.
Он помолчал.
— Я, Александр Петрович, тогда не понимал, зачем просил вас записать. А нынче понял.
Дальше искали человека с больной правой рукой.
Это был признак, с которым за десять лет Морозов работал трижды и всякий раз считал его лучшим из всех: увечье не спрячешь и не переменишь.
Круг определился за неделю.
И здесь Шумский сделал то, чего Морозов за одиннадцать лет не сделал ни разу и о чём после написал в тетради с уважением.
Он никого не вызывал.
Он рассудил так: человек, которого вызывают в уголовный розыск посмотреть руки, догадается о причине в тот же час, и если он тот самый — исчезнет.
Оттого он послал двоих в четыре типографии под видом проверки по трудовой части: списки, разряды, ставки.
Проверяющий разговаривал со всяким работником по одной минуте и требовал расписаться в ведомости.
Расписывались все — при нём, за столом, у него на глазах.
Тому, у кого с правой рукой неладно, расписаться и не показать этого нельзя.
Морозов, услышав об этом, сказал:
— Иван Никитич, этого я не придумал бы.
— Отчего?
— Оттого, что я одиннадцать лет думаю, как посмотреть. А вы подумали, как заставить показать самому.
Печатников и наборщиков в городе было сорок три, и всех сорока трёх Шумский с людьми проверили за десять дней — не по приметам, а просто: у всякого посмотрели руки.
Больная рука нашлась у одного.
Печатник городской типографии, человек пятидесяти одного года, у которого правая кисть была искалечена машиной в девятьсот девятом году: недоставало двух пальцев.
Его проверили и отбросили за три дня: он в апреле и мае лежал в больнице с воспалением лёгких и выйти не мог.
И тогда Морозов, которого к делу не допускали и с которым Шумский по-прежнему советовался, сказал:
— Иван Никитич. Мы ищем не там.
— Отчего?
— Оттого, что человек с рукой в кармане — это не обязательно увечье, — сказал Морозов. — Это может быть и другое.
— Что?
— Ожог, — сказал Морозов. — Или кислота.
Он придвинул лист.
— Иван Никитич, вспомните, чем травят клише.
Шумский поднял голову.
— Кислотой.
— Кислотой, — сказал Морозов. — А человек, который травит клише сам, без мастерской и без вытяжки, — а он именно так и делает, потому что мастерской у него нет, — рано или поздно обжигает руки.
Он положил перо.
— И вот теперь вопрос: где в этом городе можно достать азотную кислоту в таком количестве?
Кислоту искали три недели.
И это была последняя версия, которую Морозов предложил Шумскому, покуда оставался отстранённым; после неё он на два месяца замолчал.
Он замолчал нарочно и записал, отчего.
«Я за три мѣсяца предложилъ двѣ версіи, и обѣ рухнули.
По первой едва не осудили Лунёва.
По второй пять дней держали фотографа, который ни при чёмъ.
Изъ чего слѣдуетъ, что я работаю худо, и худо по причинѣ, которую слѣдуетъ назвать прямо: я отстранёнъ и оттого строю на томъ, что мнѣ приносятъ, а не на томъ, что видѣлъ самъ.
Слѣдователь, работающій по чужимъ протоколамъ, дѣлается человѣкомъ, который угадываетъ.
А угадывать въ нашемъ дѣлѣ значитъ сажать невиновныхъ».
Мест оказалось немного: аптеки, аптекарские склады, две лаборатории — при больнице и при реальном училище, — фотографические заведения и мастерские, где золотят и травят.
Всего девятнадцать.
Шумский обошёл их все и в семнадцати не нашёл ничего.
А в двух нашёл записи о продаже — законной, по книгам, с указанием покупателя.
Первый покупатель оказался зубным врачом.
Второй — фотографом с Барнаульской по фамилии Гродский, бравшим кислоту с двадцать второго года по нескольку фунтов в квартал.
Фотограф для травления клише подходил идеально.
Он работал с химией. Он имел тёмную комнату. Он умел обращаться с изображением, и — это Шумский установил на второй день — он до четырнадцатого года служил в фотоцинкографии, то есть в том самом производстве, где делают печатные клише с рисунков.
Его проверили и взяли восемнадцатого июля.
Он оказался ни при чём.
Кислоту он покупал для дела, тратил на дело, и всё, что у него нашли, относилось к фотографии.
Правая рука у него была здоровая.
Морозов, узнав об этом, записал:
«Вторая версія рухнула. Записываю сіе затѣмъ, что первую рухнувшую версію я построилъ самъ и едва не погубилъ человѣка.
А вторую построилъ тоже я».
Перелом дала бумага.
Он вернулся к ней в конце июля — к самой первой фальшивке, лежавшей у него в деле с марта.
Бумага была толще настоящей и без водяного знака.
За четыре месяца её осматривали трижды и всякий раз отмечали одно: обыкновенная, писчая, хорошего сорта.
Морозов взял её и поехал к Лунёву в типографию.
— Егор Фомич. Я к вам за тем же, за чем в марте, и на этот раз с разрешения.
— Спрашивайте.
— Что это за бумага?
Лунёв взял, посмотрел на свет, помял между пальцами и понюхал.
— Это не писчая, — сказал он.
— А какая?
— Это, Александр Петрович, документная, — сказал он. — Мы на такой печатаем бланки строгого счёта: справки, удостоверения, накладные.
— Её продают?
— Нет, — сказал Лунёв. — Её отпускают по нарядам, в типографии, и она на учёте. У нас за всякий лист расписываются.
Морозов положил бумажку.
— Егор Фомич. А сколько в городе мест, куда её отпускают?
— Четыре типографии, — сказал наборщик. — И ещё две конторы, где печатают бланки на машинке: губфинотдел и железная дорога.
Бумагу проверяли двенадцать дней.
Работа эта была та самая, какую Морозов любил и какой за одиннадцать лет сделал больше всего: сличение бумаг в четырёх учреждениях.
Он не мог в ней участвовать и потому объяснил Шумскому порядок на словах.
— Иван Никитич, считайте не то, сколько израсходовано. Считайте, сколько списано в брак.
— Отчего?
— Оттого, что израсходованное подтверждается готовой продукцией, — сказал Морозов. — А брак подтверждается только словом того, кто его списал.
Он придвинул лист.
— И ещё: возьмите норму. Всякое производство имеет обычный процент брака. Ежели в одном месте