Целина от нас не убежит - Арсений Громов
Второе стоило недели. До сева оставалось три с небольшим.
— Настасья Прокофьевна. Сколько баб можно снять с фермы и с огородов на три дня?
— Шестнадцать, — ответила она не думая. — С подростками. И то Дарья заругается.
Прежде правления я сходил к Дарье сам.
Шестнадцать баб с фермы и с огородов на три дня — это её люди, и взять их через правление, не сказав ей раньше, значило бы начать весну с того самого, чем она у меня потом и кончилась: с решения, принятого о человеке через его голову и объявленного ему постфактум как уже готовое.
Она выслушала и спросила одно:
— На сколько дней и с какого числа?
— С восьмого. На три.
— Три или пока не кончите?
Вопрос был точный, и честного ответа у меня на него не было, а нечестный я к тому апрелю уже научился слышать в собственном рту раньше, чем он выговорится.
— Пока не кончим.
— Вот так и говори, — сказала Дарья. — А то потом выйдет пять, и виноватая буду я, потому что я обещала бабам три.
Правление собралось в тот же день, в шестом часу, и заняло это двадцать минут.
Расценку я объявил до первого прогнанного мешка: за мешок, прогнанный через веялку, перебранный на решётах и перевешенный, — восемь сотых трудодня; за мешок отхода, поставленный отдельно и подписанный, — ничего, потому что он входит в ту же работу.
— За перебранный или за прогнанный? — спросил Кузьмин.
— За тот, который перевешен. Прогнать мало.
Лыков развернул шапку.
— А если мешок пустой на треть выйдет?
— Всё равно мешок.
— Записывайте. — Лыков смотрел не на меня, а на Клавдию Никитичну. — Я это ещё вспомню.
Щуп в тот день я не выпускал из рук до темноты и обошёл с ним весь склад, ряд за рядом, и брал пробу не с одного мешка из десяти, как берут обыкновенно, а с каждого пятого, и высыпал на ладонь, и смотрел, и половину высыпанного ссыпал обратно, а половину оставлял в кармане в отдельной тряпице, надписанной углём, — и к вечеру тряпиц у меня было четыре, по числу рядов, и в четвёртой, в той, что от двери, с сорок девятого, зерно было мельче прочих на глаз и пахло не так, как пахнет зерно, а как пахнет мешок, в котором зерно долго лежало.
Вечером я взял сто зёрен из общей горсти, разложил их на мокрой тряпке на блюде и поставил на печь в правлении, подальше от жара. Счёт назначил сам — на четырнадцатое, на восьмой день.
Никакой это был не документ, и никому я его показывать не собирался. Я просто хотел знать своими глазами.
* * *
Восьмого начали.
Веялка одна. Ручная. На два человека: один крутит, другой подсыпает.
Тяжело первые десять минут. Потом ровно. Меняются каждые полчаса, иначе к вечеру не разогнёшь плечо.
Расставил так. Двое на веялке. Четверо на решётах. Двое на весах и записи. Остальные на подноске и завязке.
Веялка брала лёгкое: полову, пыль, ость, битое зерно.
Куколь не брала.
Я увидел это в первый час и полчаса не понимал почему. Потом взял горсть зерна и горсть выбранного куколя и свесил обе на аптечных весах Клавдии Никитичны. Куколь тяжёл. Он идёт в потоке там же, где идёт хорошее, и ветер их не разведёт.
Значит, руками. На решётах. Глазами. По чёрному в жёлтом.
Шестнадцать человек. Три дня. Шестьсот семьдесят мест.
Решето — это обруч с натянутой сеткой. Сеток две: с крупной ячеёй и с мелкой.
Через крупную идёт сор больше зерна: комья, солома, головки. Через мелкую сыплется всё, что мельче зерна: пыль, битое, мелкий сор.
Остаётся то, что не прошло ни туда ни сюда. В нём и сидит куколь.
Его берут пальцами. По одному.
На горсть уходит секунд десять. На решето — минуты полторы. На мешок — час с лишним, если руки привычные.
Мешков шестьсот семьдесят.
Пыль в складе стоит на уровне груди и не садится. К обеду першит. К вечеру бабы кашляют в рукав и пьют воду из ведра, не отходя от решёт.
Решето держат на весу и трясут, и в этом вся работа. Через час рука отваливается. Через два перестаёт отваливаться и делается чужой.
Ко второму часу первого дня стало ясно ещё одно.
— Пиши валом, — сказал я на весах. — Отход в общую кучу, к вечеру свесим.
— Не в общую.
Она стояла на решётах и не подняла головы.
— Аграфена Павловна, у нас три дня.
— Три дня. — Она отставила решето, ссыпала отход в мешок, завязала и поставила к стене. — Егор Кузьмич, вы сейчас всё в одну кучу свалите и получите цифру. Хорошая будет цифра, круглая. А в июне, когда взойдёт плохо, вы придёте и спросите, где сеяли, и я вам не отвечу, потому что куча.
— А так ответишь?
— А так — вот он мешок и вот на нём написано, с какого ряда.
Я постоял.
Считать было нечего: она была права, и права она была по той же причине, по какой я сам когда-то заводил сотые доли гектара — оттого что вопрос всегда задают позже, чем ты последний раз мог на него ответить.
— Кто писать будет?
— Я и буду. Я и ношу.
К вечеру у стены стояло девятнадцать мешков отхода, и на каждом углём был выведен ряд и номер.
Шли от стены к двери, то есть от нового к старому.
Восьмого и девятого прогнали пятьдесят второй год. Отход ровный, по горсти на решето. К вечеру девятого прибавили ходу и решили, что кончим в три дня.
Десятого взялись за середину, за пятьдесят первый, тот самый, который возили в дождь и сушили в риге. Пошло вдвое медленнее.
В субботу я час простоял на решёте сам, чтоб самому понять каково это. За час я перебрал четыре мешка. Рядом стояла Марья Плахина, которую с первого апреля взяли на ферму и которая пришла на очистку после