Иван Великий 2 - Михаил Шерр
— Иди, владыко, иди, — махнул я рукой. — Бог в помощь.
Он в укоризной посмотрел на меня, потом взялся за посох, поднялся и пошёл к дверям, и я проводил его до крыльца и подождал, пока сведут по ступеням.
Я вернулся и запер за собой дверь.
За моим местом, у стены, стоит ларь. Он узкий, длиной в полторы сажени, окован полосой, и ключ от него я ношу при себе. Ключник у меня есть, но ключа у него нет, и это единственная вещь в палате, до которой не допущен никто.
Внутри, на сукне, лежали две пищали. Так их назвал я сам, и назвал в бумаге. В избе и в кузне их еще зовут ручницами, и так их зовёт всякий, кто их ковал. Слово «пищаль» тут значит орудие, длинное, не короткоствольное, которое зовут тюфяком, и если сказать его без пояснения, писец запишет не то. Поэтому в роспись я велел писать «пищаль ручная», всегда с определением.
Про себя я зову её пищалью и никак иначе. Это её имя, и я знаю его на двадцать лет вперёд.
Я вынул обе и положил на стол.
Ствол в аршин с четвертью, кован из полосы, свёрнутой на оправке и сваренной по шву. Шов я нашёл на ощупь, ногтем, и на второй нашёл в том же месте. Казённая часть утолщена, запал сверху справа, полка с крышкой. Замок с серпентином (серпентин — изогнутый рычаг, в котором зажат тлеющий фитиль; спуском его опускают на полку). Ложа тёсаная, с упором в плечо. Мушка на дуле.
Восемнадцать фунтов веса. Я взвешивал сам, обе, на казённых весах, и разницы между ними на весах не вышло никакой.
Кружало лежало тут же (кружало — мерное кольцо, которым проверяют канал ствола). Я взял его и промерил обе, с дула и с казны. Получилось то, что требовалось.
Ну вот, то что надо, две одинаковые.
Я стоял и держал их за стволы, по одной в каждой руке, и в этих двух кусках железа читалась вся моя осень.
Полосы пришли из Устюжны, тремя возами, в октябре, и за неё казна отдала больше, чем я думал отдать, потому что покупали не через торг, а спешно. Сваривал шов Гаврила, кузнец с Заяузья, сорока лет, свой человек, московский. Первые четыре трубы у него разошлись по шву на испытании, и трубы эти я велел не перековывать, а сложить отдельно и не трогать, потому что по ним видно, где расходится.
Пружину к замку гнул Сенька-самострельщик. Кузнец стальную пружину не гнёт и не понимает, зачем она тонкая. А у самострела дуга стальная, и человек, который эти дуги ставит, знает про сталь всё, что нужно.
Ложу тесал Гридя-древоделя, и первые две тесал не под плечо, а под грудь, как здесь привыкли, и я их забраковал обе, и он на меня сначала обиделся, но потом все таки понял что от него требуется и сделал всё правильно.
А клеймо ставил Митрей, оно на казне, слева, битое зубилом в четыре приёма. Имя, чей сын, и лето.
Митрей Микулин сын. Лето шесть тысяч девятьсот шестьдесят шестое. Я эту надпись читал долго.
Самая ранняя датированная русская пищаль, какую я держал в руках за всю свою жизнь, была работы московского мастера Якова, и на ней стоял тысяча четыреста восемьдесят третий год. Я знал её по описи, по фотографии и по металлу. Я по ней читал лекцию студентам.
До восемьдесят третьего года отсюда двадцать шесть лет. И Митрея в моей науке нет вовсе. Ни клейма, ни ствола, ни строки.
Сам он с сентября стоял при Симонове, у монастырской печи, и лил монастырю паникадило взамен разбитого, и монастырь за это кормил его и Антипа и давал уголь. Паникадило вышло замечательным, висит в трапезной части главного монастырского храма, и архимандрит в первой же грамоте про него написал отдельно и с похвалой.
Антипа я отдал книгописцу. Он там месяц учится грамоте и счёту, и учится быстро, потому что помнит всё, что видел один раз.
Мне нужен не второй литейщик. Мне нужен человек, который запишет размеры и прочтёт их через год.
Я убрал одну пищаль обратно в ларь и запер, а вторую взял под мышку и пошёл к отцу.
Отец сидел в своей палате, у печи, и при нём был дьяк Степан Бородатый.
Слепнет человек иногда мгновенно, а вот привыкает жить с этим потом всю оставшуюся жизнь. Одиннадцатый год отец живёт без глаз, и за одиннадцать лет он выучился почти всему, чему тут можно выучиться. По палате ходит без поводыря. Голос узнаёт с одного звука. Слушает так, как не слушает ни один зрячий в этом доме.
Я вошёл, и он повернул голову раньше, чем я сказал.
— Один? — спросил он.
— Один, батюшка.
Он отпустил Бородатого движением руки. Я подошёл и положил пищаль ему на колени.
— Не заряжена, — сказал я сразу.
Он повёл по ней ладонями, от казны к дулу и обратно. Руки у него пошли сами, и пошли правильно. Он нашёл запал, полку, крышку. Нашёл серпентин, покачал его пальцем и отпустил. Взялся за ложу и приложил её к плечу, и приложил без ошибки, с первого раза, хотя такой вещи в руках не держал никогда. Потом снял с плеча и подержал на весу.
— Тяжела, — сказал он.
— Восемнадцать фунтов.
— С сошкой?
— Пока с упора. Через год будет с чего.
Он ещё подержал её на весу и положил обратно на колени.
— Твоего дела?
— Моего.
— Ковали где?
— На Яузе. Мастер тверской, кузнецы московские, железо устюжское.
Он кивнул. И вот тут я сказал ему то, чего до этого дня не говорил вслух никому.
Я держал это в себе с августа. Сидел с этим ночами, считал, прикидывал что и как молчал, потому что говорить было некому. Мастерам такого не говорят. Воеводам такого не говорят тем более.
А ему сказать было можно, потому что он один в этом доме, кому от моих слов ни жарко ни холодно. Он их выслушает и оценит, и сделает это без пощады.
— Батюшка, — сказал я. — Помнишь, я тебе про Смоленск говорил? И про Киев.
— Помню.
— И про степь, — продолжил я.
— И про степь помню.
— Вот с этого всё и пойдёт.
Он не сказал ни слова, и я стал говорить дальше. Через год у меня будет тысяча таких стволов. Не сорок и не сто, а тысяча, все