Иван Великий 2 - Михаил Шерр
Тысяча человек, которые стоят у возов и бьют залпом по команде.
— У короля такого нет, — сказал я. — И ни у одного из ханов нет. Ни у Ахмата, ни в Казани, ни в Крыму.
— А у турка?
Я его за этот вопрос полюбил в ту минуту до безумия.
— У турка есть, — сказал я. — Только он их с невольников набирает и кормит жалованьем круглый год. И ходят они при всей его силе, шестьюдесятью тысячами, и одни никуда не ходят. А моя тысяча будет своя, из своих людей, за один год, и ходить она будет одна.
Отец сидел прямо и не шевелился.
— И надо дать ей землю, — сказал я. — Не жалованье, а землю. Тогда она казне станет почти даром.
— Землю, — повторил он.
— Землю.
Он опустил руку на ствол, лежащий у него на коленях, и подержал её там.
— Хорошо говоришь, — сказал он наконец. — Складно.
Я молчал.
— Теперь считай вслух, — сказал отец. — Тысяча стволов. Железа сколько?
Я сказал.
— Меди?
Я сказал и это. На тысячу стволов меди идёт немного, а на тюфяки к ним идёт много, и меди в стране нет своей ни фунта. Вся она привозная, через Новгород и через литовский торг.
— А в обители она есть, — сказал отец.
— Есть.
— Владыка нынче был у тебя.
— Был. И к тебе собрался идти после, — сказал я. — Он мне так и сказал.
— Не придёт, — ответил отец.
— Отчего?
— Оттого, что знает, что я скажу.
Он помолчал.
— Ты вот что уразумей, — сказал он. — Стволы я тебе дам ковать. И людей дам, и деньги на железо найду, хоть их и нет. А меди церковной не проси ни у меня, ни у него. Ни в этот год, ни в тот.
— Я и не прошу.
— Пока не просишь.
Тут он был прав, и врать смысла не было.
— Тысячу человек кормить надо круглый год, — сказал отец. — Не месяц. Год. Хлеб на них где?
— На земле.
— Земля где?
Я не ответил.
Земля была за Окой, вся, сколько её ни есть, и по ней ходила степь. И до того, чтобы её пахать, надо было сперва отогнать от неё тех, кого я собирался бить этой самой тысячей, которую с этой земли и кормить.
Круг был замкнутый, и я его видел с августа, и разомкнуть его пока не мог.
— Не отвечаешь, — сказал отец.
— Не отвечаю.
— Ну, хоть не врёшь.
Он поднял пищаль с колен обеими руками и подал мне.
— Возьми. Тяжела.
Я взял.
— Стрелять когда будешь?
— Завтра.
— Поезжай, — сказал отец. — А Якубу я волость для кормления дам, но позже.
Ехать я решил сам, и решил это ещё до разговора с отцом.
Причин было три, и все три деловые.
Первая. Я эту вещь ни разу не держал в бою и ни разу из неё не стрелял. Всё моё знание про неё из книг, которых тут не будет ещё четыреста лет. Пока сам не отстреляюсь по вехам на пятидесяти саженях и на двадцати, не имею права писать устав, а его писать придётся мне, больше не кому.
Вторая. Надо считать осечки. Фитиль гаснет, полка отсыревает, порох не берётся, и всё это надо не угадать, а сосчитать: сколько на десять выстрелов, сколько в сырость, сколько в мороз. Считать буду я, потому что больше некому и потому что никто не понимает, зачем это считать.
Третья. Мне написали пять грамот, и все пять про одно поле. Поля этого я еще не видел ни разу.
Ощере я велел собираться с вечера. С собой берём Руно и Тучко, Кошкин болен, десяток людей, зелья два бочонка, пуль два мешка и вехи для рубежей. И обязательно сначала заедем в обитель.
После пятой грамоты не заехать нельзя. Архимандрит Афанасий примет меня, обязательно поведет в трапезной, покажет новое паникадило. Я скажу про него то, что положено сказать, тем более что все похвальные слова заслуженные. А потом сяду с ним и договорюсь про поле по-человечески: в какие часы будем стрелять, в какую сторону, и где надо поставить кадки с водой. Конечно раньше надо было это сделать, как только начали.
Выезжать положили затемно.
Глава 2
Проснулся я сам и проснулся рано, часа за два до света.
В палате было еще не холодно, но уже тянуло прохладой. Печь топили с вечера, к утру она отдала всё и стояла чуть тёплая. Слюда в окне начала зарастать инеем изнутри, и иней этот в углах внизу уже был толщиной в ноготь.
Я полежал немного и встал.
Одеваться зимой сейчас приходиться долго. Рубаха, порты, чулки суконные, онучи, сапоги. Поверх рубахи зипун (зипун — короткий кафтан без ворота, надевается под верхнее). Поверх зипуна кафтан. Затем пояс. Шуба на выход, крытая сукном, на белке, шапка и кожаные рукавицы, а под них вязаные, потому что в одних кожаных руки на морозе стынут за полчаса.
Всё это на мне застёгивал и подпоясывал постельничий, и я уже этому перестал удивляться. Тут одеваются не сами. Одеваться самому означает, что тебе некому подать, а это про бедность, а не про скромность.
За дверью уже ходили. В доме, где хозяин встал затемно, никто больше не спит.
Постельничего моего зовут Данила, ему за пятьдесят, и он служил ещё при деде. Одевая меня, он всякий раз находит на мне что-нибудь не то и вслух этого не говорит, а поправляет молча и с укором.
В то утро он молча перепоясал меня заново.
— Что не так?
— Высоко взял, государь. К шубе низко надо.
Есть подали тут же, в палате.
Шёл Филиппов пост, вторая неделя, и в пост завтрака как такового не бывает: до обедни не едят вовсе, а кто в дорогу, тому послабление. Обычно подают хлеб, редьку с маслом и квас. Горячего не бывает, потому что поварня топится к обеду, а не к темноте.
Я съел хлеб и выпил квас, и на этом всё.
Есть в этом веке я выучился быстро. Дома я тридцать семь лет ел не думая, а тут еда идёт по числам, и числа эти знает всякий младенец. Сегодня можно рыбу или нельзя, сегодня с маслом или без — это в голове держат так же, как день недели.
Я вышел в переход и