(не) Просто безбашенный - Максим Арх
Тяпушкин хохотнул.
Гринькович не засмеялся.
— Стеснялся, значит, — проговорил он. — Полгода рта не раскрывал, а сегодня и немцев кладёшь, и по-немецки читаешь — странно это…
Смешки стихли. Тяпушкин перестал улыбаться и посмотрел сначала на него, потом на меня.
— Отставить, — оборвал Таранов. — Он нас сегодня всех вытащил. Будет время — разберёмся. А сейчас дело!
— Конечно! Но раз он неплохо знает, то пусть и читает, — Гринькович протянул мне карту.
Больше я, так сказать — «стесняться» не стал. Начал читать.
Названия складывались сами: Шумилка, Полюшко, «Rollbahn» — немецкое слово для большой дороги, по которой идёт снабжение.
Кроме этого, нашёл приблизительно местность, где мы были на реке, и, ориентируясь на это, предположил, где мы находимся сейчас.
— Мы вот здесь, — я ткнул пальцем в зелёное пятно левее синей жилки ручья.
Гринькович наклонился, посопел и покачал головой.
— Не здесь. Ручей-то мы переходили? Переходили. А он у тебя, гляди где? Значит, и мы восточнее. Километра на три.
Я посмотрел ещё раз. Действительно ручей лежал ровно там, где показывал его палец, а я его проглядел, торопясь прочитать надписи.
— Верно, — признал я. — Ошибся.
Гринькович удовлетворённо засопел. Похоже, эта ошибка понравилась ему больше, чем весь мой немецкий.
А мне было не до того. Три километра восточнее значило, что дорога с колоннами куда ближе, чем я думал.
— Где фронт? — спросил Таранов.
— Тут карандашом стрелки, все на восток, — показал я. — Колонны идут по этой дороге. А наши… наших тут вообще не обозначено.
Повисло тяжёлое молчание. Все смотрели на карандашные стрелы, ползущие на восток и, вероятно, внутри ощущали то, что и я, — пустоту и безысходность.
— Значит, наши скорее всего находятся там, где заканчиваются стрелки, или ещё дальше, — нарушил тишину командир, сделав предположение, потом немного помолчал и продолжил. — А мы, выходит, сейчас в немецком тылу. Н-да… не было печали. — Он поморщился от боли, потрогал рукой повязку и произнёс: — Ладно, бойцы, давайте отдыхать. Утром решим, куда идти.
Потом ужинали. Хлеб делили скупо — по кусочку. Консервы шли не быстрее — по ложке на брата.
Поели — и стало немного легче. Разговор потёк сам собой, вполголоса.
Сначала вспомнили тех, кто остался у реки.
— А того, что «один на один» кричал, я даже толком не знал, — сказал Сидоренко, не поднимая головы. — Помню только, что из третьего отделения и фамилия у него Егоркин, вроде бы. Смелый был.
— Ага, Егоркин, — буркнул Тяпушкин и вздохнул.
Таранов, не открывая глаз, проговорил:
— Всех записать. Кто где остался. Выйдем — доложим.
Гринькович достал огрызок карандаша из кармана гимнастёрки и стал писать на обороте немецкой бумажки.
Солнце клонилось к соснам, но до темноты оставалось ещё долго: ночи здесь, в июне, короткие и светлые.
— А ты, Безбашев, парень не промах! Стреляешь метко! И немецкий знаешь! Только жаль, что скрытный! — произнёс Тяпушкин, зевая.
— Не скрытный, а стеснительный, — негромко произнёс Ковалёв.
— Обычный, — отмахнулся от них я, закрыв глаза.
— Интересно знать, откуда такие таланты? — задумчиво произнёс Гринькович.
— Я ж сказал: в ОСОАВИАХИМе был отличником, в тире стрелял метко, и ловкий от рождения. Хотели в разведку взять.
— Но не взяли, потому что ты, Ваня, — Безбашенный, — неожиданно предположил Тяпушкин.
— Как у него фамилия обязывает — Безбашев, — хохотнул Ковалёв.
Все заулыбались, а Тяпушкин продолжил глумиться:
— Разрешите обратиться, товарищ Безбашенный?
Вначале все на секунду замолчали, вероятно прикидывая, насколько нелепо это звучит, а потом засмеялись.
Смех вышел короткий, но неподдельный, и ненадолго отпустило и раскрепостило всех — настолько, что дальше уже само потянулось: разговор свернул к тому — кто откуда.
Сидоренко, отогревшись, представился Петей: из-под Смоленска, токарь.
— Артём. Ленинград. Слесарь, — сказал Ковалёв, будто анкету заполнял.
— Вячеслав Пантелеймонович, — важно отрекомендовался Тяпушкин и, выждав, пока все проникнутся, добавил: — А по-простому Слава. Пантелеймонович — я и сам через раз выговариваю.
Гринькович назвался Семёном Романовичем и тут же спросил, откуда я. Я ответил: Бронницы, как было записано в книжке.
Когда дошла очередь, девушка, кутаясь в плащ-палатку, сказала так тихо, что мы едва расслышали:
— Маша. Из Минска. Студентка мединститута. Здесь санинструктором.
Все повернули головы к ней. Она смутилась.
— А почему ты в мужской форме была? — тихо спросил Гринькович. — Если не секрет.
— Да какой там секрет… Свою постирала, — ответила она. — В тазу мокла, у речки. А тут немцы… Схватила первый комплект, что под руку попался. Мне всё большое. — Помолчала. — Вот так и вышло.
— Тебе идёт, — неуклюже выдал Тяпушкин комплимент, но все на него перевели хмурые взгляды и он прикусил язык.
Маша слабо улыбнулась — впервые за день — и стало легче.
Когда народ начал засыпать, из-за того что была наша очередь, мы с Тяпушкиным заняли пост на краю ельника, под большой елью — оттуда видны были и поляна, и тропа. В траве у опушки пели сверчки.
Вглядываясь в ночной лес, раздумывал о своём положении. И оно было безрадостное — начало войны и о нём я толком ничего не помнил.
Знаю, что 22 июня случилось нападение, знаю, что немцы вот-вот займут Минск, знаю, что Брестская крепость отчаянно бьётся и будет биться ещё месяц, знаю, что Красная армия дерётся изо всех сил, но отступает, отходя всё дальше и дальше на восток.
А вот что конкретно происходит и будет происходить в местах, куда я попал, мне было не известно. Точнее нет — известно — будет оккупация на несколько лет. Но деталей я, как ни старался, вспомнить не мог.
Но даже и без этого, можно было понять, что положение отчаянное. К тому же, из уцелевших я один хоть что-то понимал в войне — а значит, помогать всем выжить, хочешь не хочешь, а придётся мне.
«Что ж, не впервой».
Тяпушкин долго молчал, привалившись спиной к стволу, а потом спросил:
— О чём думаешь?
— Как выжить, — признался я. — И как вытащить всех.
— Всех? — Он даже привстал.
— Всех.
— Оптимист.
— Реалист.
Тяпушкин покачал головой, помолчал, а потом довольно проворчал что-то о новых сапогах — для него сейчас это было явно важнее нашего разговора. На этом он умолк.
Какое-то время сидели молча. Потом он вполголоса спросил, где я жил до армии, и я соврал что-то простое — про мать, про огород, слова сами нашлись. Он в ответ рассказал, как до войны чинил соседям крыши за самогон, и разговор так и катился дальше, ни о чём — просто чтобы не молчать в темноте.
Часа через два нас сменили. Ковалёв с Гриньковичем заняли пост, а мы вернулись в ельник.