Пока, до завтра! - Уильям Максвелл
Дом был слишком новым – и оттого неуютным. Я бы сравнил это с необходимостью проводить много времени с человеком, которого плохо знаешь. А еще я скучал по тому, как тут все было, когда дом еще не обзавелся крышей и основание пола покрывал слой мусора – опилок, гнутых гвоздей и кусков древесины, которые мне наверняка (хотя и не вполне ясно как) могли пригодиться. Теперь на полу не было ничего, кроме ковров, и делать что-нибудь по-настоящему интересное запрещалось, потому что, заигравшись, можно было испортить обои.
В середине недели отец всегда бывал в отъезде, младший брат проводил по два или три дня подряд у бабушки, которая его обожала, так что мы с Грейс часто оставались вдвоем. Все люди, которые жили в домах вверх и вниз по улице, были либо ее родственниками, либо близкими друзьями. Они день напролет заходили в дома друг к другу, а несколько раз в неделю усаживались за столы для бриджа. Мастерски тасуя и перетасовывая карты, приступали к делу. Они играли в аукционный бридж. Контрактный бридж тогда еще его не вытеснил. Однажды, заглянув через плечо Грейс в ее карты, я увидел, как она объявила «большой шлем» в трефах, хотя самым старшим козырем у нее на руках была девятка. Дамы безмятежно удваивали и переудваивали ставки друг друга, ни на секунду не теряя нити сложнейшего узора какой-нибудь сплетни, а та, которая подсчитывала очки, умудрялась наравне с остальными сетовать по поводу возмутительности нового романа, на который все они записались в очередь в библиотеке.
Право носить длинные брюки мальчики получали лишь в четырнадцать лет, и поскольку до этого возраста я тогда еще не дорос, то продолжал носить вельветовые бриджи. Когда я не мог оторваться от «Повести о двух городах», то клал под дверью комнаты свои длинные черные чулки из хлопка, чтобы отец не заметил полоски света, не вошел и не велел немедленно ложиться. У меня в комнате был одноламповый радиоприемник, он стоял на столе, где я делал уроки. Над столом висела карта Северной Америки с цветными булавками, обозначавшими все радиостанции, которые мне уже удалось услышать. Булавка, которая доставляла мне особое удовольствие, торчала из Гаваны, Куба, – эту волну я поймал лишь однажды. У меня болели уши от наушников и всю зиму напролет мерзли ноги. Моя комната располагалась в северо-западном углу дома, и до решеток отопления воздух по трубам доходил уже почти холодным. Однажды случилась штука настолько странная, что я долго не мог прийти в себя. Я услышал, как Эгги Райнхарт в двух кварталах от нас позвал свою маму к телефону. Радиоприемник выхватил его голос из эфира, но как? По телефонным проводам? Никто не смог мне этого объяснить.
Когда я возвращался со скаутских собраний, антенна на крыше уже едва виднелась на фоне звезд. Прежде чем войти в дом, я сворачивал с дорожки, подходил к окну гостиной и заглядывал в светящийся зазор между опущенной шторой и подоконником. Мне хотелось убедиться, что отец и Грейс не устроили очередной «праздник». Со словом этим произошла печальная метаморфоза. Когда-то оно означало домашнее мороженое в креманках и других детей, которые приходили с подарками для меня, а если праздник был взрослый, то – лучшую льняную скатерть, карточки с именами у каждого прибора и маленькие бумажные стаканчики, наполненные орехами, а еще – композицию из свежих оранжерейных цветов в центре стола. Ну и к тому же – больше ложек и вилок, чем обычно. Однако во время Сухого закона это слово стало означать другое: люди собирались просто для того, чтобы вместе пить. Про эти «праздники» чего только не рассказывали, но на самом деле некоторые границы приличий все же соблюдались. Правда, я-то не знал, в чем они состоят, поэтому мне представлялось, что границ все-таки нет и что «праздники» эти если и не совсем оргии, то нечто очень на них похожее. Среди подруг Грейс была одна красивая черноволосая женщина, которая за год или два до этого потеряла мужа, и еще одна – незамужняя и остроумная банковская служащая. Обе часто бывали у нас в доме, и отец в шутку называл их своим гаремом. Я знал, что это неправда, но что мне было думать, когда я слышал, как они смеются над Лоис, которая пошла наверх, разделась (на праздниках, которые устраивала мама, гости ничего такого не вытворяли), спустилась завернутая в банное полотенце и исполнила что-то вроде восточного танца живота? Так или иначе, я не горел желанием наткнуться на подобное представление, поэтому, прежде чем войти в дом, заглядывал в щелочку.
То, что теперь представляется мне довольно разгульным поведением, вскоре прекратилось. Это была всего лишь примета времени, которая отнюдь не отражала истинных характеров отца и Грейс. Они остепенились, и жизнь потекла обыкновенно и спокойно – как у большинства семейных пар.
Грейс умела свистеть так, что заслушаешься, и у меня до сих пор стоит перед глазами, как она спиной вперед спускается со шваброй по лестнице, распевая: «Выпьем за верное сердце ее – той, для которой живу, выпьем за день, когда в дом проведет – та, что своей назову»[3]. Будто кадр из старого фильма. В этом кадре она всегда на лестнице, никогда не добирается до самого низа. За оставшиеся десять лет до того, как я навсегда от них уехал, она ни разу при мне не потеряла терпения и, кажется, я ни разу ей не нагрубил. Сдержанности в нашем доме было столько, что хватило бы на шесть семей. В отличие от злой мачехи из сказок, Грейс была по натуре мягкая и не выносила никаких препирательств. Это было не в ее характере – сражаться со мной, как Иаков с ангелом, чтобы я позабыл верность умершей женщине и начал считать своей матерью ее. Вместо этого она избрала роль посредника. Когда мой старший брат в субботу шел на свидание и хотел упросить отца дать ему машину, он заручался поддержкой мачехи и из дома выходил с автомобильными ключами в кармане.
Мать Грейс жила от нас через дорогу вместе со своим сыном Тедом, в то время