Ру-бандит - Андре Шамсон
Это уточнение разрушало ореол легенды. Мне казалось, будто угадываю в Ру чуть ли не чудесный образ из местных старинных былей; а на поверку он был всего-навсего парень, подобный тому, что сидит рядом со мной и одобрительно внимает словам своего отца…
Парень тридцати пяти лет; невысокий, но крепкий; урожденный крестьянин, окончил начальную школу, обирал чужие поля и огороды; привычный к животным — к лошади и волам, — привычный к хозяйственной утвари и к земле. Но под этим абсолютно крестьянским обличьем проступают следы иной доли — давняя привычка служения не только земле, горький опыт бремени еще более тяжкого, чем ручной труд, скудная и вечно тревожная жизнь, полузатворническое существование в горах.
Я гляжу на сына Финиельса и других горцев, воображая Ру среди ему подобных: благодаря им я с точностью могу представить себе и его самого, и его жизнь… Бродяжное детство в тесной долине между двух горных хребтов: заготовку грибов, хвороста, каштанов и винограда, выпас скота; общую строгость этого детства — ежедневное созерцание суровых вершин и унылых лощин, скудность природы, бедные деревеньки и дома; реку, большак, четыре дороги, тысячу горных тропинок; рачительность стариков, их всевластие, домашнее обучение, по догматизму превосходящее школу; религиозные обряды, проповеди и молитвы, холодную решимость протестантов и горцев в следовании главным правилам христианской морали… И вдруг, нарушая этот привычный уклад, традиции, физическое и духовное уединение — война: пять лет боевых действий, изможденности и опасности. Солдатский быт, ставший вторым ремеслом.
— По воскресеньям, — продолжал Финиельс, — Ру отправлялся в Сен-Жан с матерью и сестрами на вечернюю службу. На утреннюю не ездил — слишком далеко, зато всегда ужинал пораньше, чтобы успеть на богослужение в главный храм или методистскую часовню. Даже чаще в часовню, — там ему больше нравилось, но не потому, что он был из тех ревностных богопоклонников, которым только и надо что выставить себя напоказ и проскользнуть повсюду. Нет, парень он был правдивый, любил слушать слово Божие и, хоть в церковь ходил не на каждую службу, Библию знал и моральные устои чтил.
Я бы поручился за него, как за сына, и даже больше: возле девиц он не крутился, вино пил охотно, но выпимши его никто никогда не видел…
По правде говоря, он был диковатый, замкнутый и, сдается мне, редко смеялся: даже вид он имел суровый, а еще как будто природную гордость, мешавшую разговаривать с теми, кого он знал плохо. Но замкнутость его происходила от жизни в горах, от работы в лесу, где он проводил в одиночестве дни напролет, а не от злобы или коварства.
Так и шло привычное житие-бытие, пока не наступила война.
Помните, как она нас застала: о ней говорили уже несколько дней, и вдруг в субботу объявляют мобилизацию. Мы все едем в Сен-Жан, словно на рынок, но идем к мэрии. А там — приказ, глашатай-барабанщик, звон церковных и храмовых колоколов.
Моего Ру я встречаю на площади — там собрались: молодежь поет, женщины плачут, а мы, старики, переживаем за поля, животных, дома и весь семейный достаток… В общей суматохе мэр, проходя мимо, кричит мне: «Твоего сына забирают, Финнельс, но мобилизация — еще не война: в последний момент враг испугается, когда поймет, что мы наготове». — «Да, — отвечаю я. — Хорошо…» — «А если бы все отказались воевать, — говорит мне Ру, — было бы еще лучше».
Кровь закипает во мне: «Не хочешь идти на войну, а хочешь, чтоб другие шли вместо тебя?» — «Я только хочу, чтобы люди не убивали друг друга».
И тут мой сын с друзьями проходят гурьбой: «Эй, Ру, ты с нами воевать?»
Ру в ответ говорит словами Писания, будто проповедь читает о войне и справедливости. Молодежь слушает, но ей становится невтерпеж. Ему кричат: «Ты что же, хочешь, чтобы они добрались досюда, захватили твой дом, взяли в плен твоих сестер и мать?»
Все знают Ру, кругом его друзья, но на миг мне кажется, что его вот-вот поколотят.
«Ты несешь вздор», — бросаю я.
Мы прекращаем разговоры и возвращаемся домой, чтобы помочь сыну собраться.
Ру идет с нами, всю дорогу молчит. У нашего дома мы расстаемся, и он направляется в Совеплан.
«До скорой встречи!» — кричит ему мой сын.
Ру оборачивается, машет рукой так, словно прощаясь надолго, и скрывается из виду.
Мы собираем вещи, считаем деньги, решаем все дела и идем на станцию… Вы же знаете Сен-Жан: одна-единственная улица, длинная, узкая, так что, стоит только лавочникам выйти на порог дома, и городок кажется многолюдным. Прямо перед вокзалом улица упирается в такую же тесную площадь, где летними вечерами толпится молодежь в ожидании десятичасового поезда… Никогда еще не было здесь так много народу.
Собрались горожане, обитатели трех долин и даже горцы…
В этой толпе мы ищем Ру. Я спрашиваю каждого встречного, но никто не видел Ру из Совеплана.
«Мы с ним встретимся в Ниме, — говорит мой сын. — Видно, он срезал путь и уже в поезде».
Тут мы забываем о Ру… Сами понимаете, нам есть о чем потолковать…
После отъезда сына я возвращаюсь на хутор: теперь приходится трудиться вдвойне… Мы остались одни, без молодой подмоги, в разгар деревенской страды: в горах сбор урожая не завершен, а в долинах уже надо собирать виноград…
Вскоре после этого я работал на своих виноградных террасах, возвышавшихся над дорогой — и вот мимо идут полицейский бригадир из Сен-Жана с жандармом.
«Здравствуйте, Финиельс». — «Здравствуйте, господа».
Я спускаюсь к ним и спрашиваю: «В Совеплан направляетесь?»
Оно и так понятно — дорога-то ведет лишь в Совеплан и в горы, но в горах