Когда заходит солнце. Семья Манн в Санари - Флориан Иллиес
Все бодро и весело говорят наперебой, не слушая друг друга. Хаксли говорят с Сибруками, Сибиллой и Евой по-английски, Фейхтвангеры, Шикеле, Цвейги, Маркузе и Манны — по-немецки. Сохранилось замечательное фото с этой вечеринки, и мужчины, и женщины, все в белом, щурятся под косыми лучами низкого вечернего солнца, дружно решив хоть ненадолго позабыть все заботы и тяготы. Мони на заднем плане прокралась к пиниям, она обнаружила там муравейник, уже присела на корточки, она любит изучать хлопотливую деятельность этих мелких трудяг, не знающих устали в выполнении какого-то сложного, им одним ведомого плана.
Завидев Катю Манн, Хаксли с супругой приветливо ей кивают и тут же начинают на ее счет злословить: возле импровизированного бара она, дескать, только что объясняла, почему именно ее супруг, он и только он, должен получить последний бокал холодного вина, мотивировав это его «всемирной славой». Сибилла, вдоволь насмеявшись, тут же рассказывает, как Катя однажды внизу, на набережной, пылая негодованием, жаловалась ей, что в кухне на их вилле нет толкушки для картофеля, представляете, это же неслыханно. Да, не только Сибилле фон Шёнебек, но и обоим Хаксли немецкие дамы и господа здесь, в Санари, представляются «довольно грустным сообществом, уже позволяющим прочувствовать все фатальные последствия изгнания». А Томас Манн, наблюдая, как немка Сибилла непрестанно щебечет на английском, который он едва понимает, находит подобную манеру, как он выражается, «покидать почву родного языка», абсолютно «дурацкой».
Да и ее мать Лиза Маркезани, которая сызмальства бодро взрастала и, можно сказать, припеваючи приплясывала на почве что немецкого, что французского, что английского языка, в этот вечер, в гостях у Сибруков, щебеча и заливаясь трелями, перепархивает от одной группы к другой в сопровождении своих преданно вьющихся под ногами спаниелей. И лишь часа через два, когда у нее иссякнет заряд, она на минутку скроется вместе с дочкой Сибиллой за подходящим деревом, чтобы та сделала ей укол. И вот она уже снова порхает и щебечет.
*
Утром на пляже Биби и Меди в лицах воспроизводят все удивительные встречи, пережитые ими в Санари по вечерам. Биби умеет пародировать других почти так же мастерски, как Эрика. Сейчас он стянул с себя рубашку, и хотя на груди у него пока что ни волоска, ему вполне удается изобразить безумный взгляд Уильяма Сибрука, который встречал всех в одних коротких штанишках, от чего мать до сих пор в себя прийти не может. Биби подбирает камень, который заменяет ему воображаемый стакан, и заплетающимся языком что-то лопочет по-американски. Потом он принимается за Лиона Фейхтвангера: намочив волосы, приглаживает их назад и со всей обстоятельностью начинает перечислять Меди, сколько он уже написал книг и сколько раз они были переизданы. Да-да, он легко может доказать, что каждый час на нашей планете столько-то людей читают какую-то из его книг. Меди хихикает не переставая. Ну точно, вчера вечером всё точь-в-точь так и было! Какой же он всё-таки невероятный хвастунишка! Когда Фейхтвангер в очередной раз вот этак, совсем уж до невозможности хвост распускает, Томас Манн потом, по дороге домой, с самодовольной ухмылкой называет его «наш маленький классик».
Совсем под конец, в изнеможении рухнув на полотенце, Биби просит Меди еще разок показать Лизу Маркезани, у нее так похоже получается ее возбужденная скороговорка, а потом в один миг раз — и вся обмякла. Мать им сказала, что Лиза вроде как чем-то больна и ей постоянно приходится колоть себе морфий, чтобы снова набраться сил и прийти в себя. А ведь Эрика с Клаусом вроде тоже что-то себе колют, может, и у них со здоровьем неладно? Кто ж знает. Всё равно, Лизу они с превеликим удовольствием зовут «мадам Морфезани». Им просто забавно смотреть на без умолку тарахтящую чудачку и на вечно тявкающих песиков, что вертятся у нее под ногами.
Сегодня и Голо с ними на пляже, он смотрел на все их номера и смеялся от души, особенно когда Биби изображал Сибрука, его подвыпившего квартирного хозяина. Потом все вместе они наблюдают за пенсионером профессором, которого каждое утро встречают на пляже: изо дня в день он, вооружившись гарпуном, отправляется на подводную охоту. Едва седовласый Посейдон скрывается в хлябях морских, ребята и его принимаются изображать — походку цапли и гордый, победоносный взгляд, когда после долгих часов бесплодных ныряний ему удается подстрелить крохотную рыбешку.
Только вот пародировать собственного отца никто из них, разумеется, не осмелится.
*
Тяга к морфию приобретает у Лизы Маркезани всё более разрушительные масштабы. С тех пор, как дочь Сибилла от нее съехала и живет с подругой Евой в отдельном домике, Лиза, как правило, после двух таблеток веронала, принятых ночью, — а без них она обычно вообще не может заснуть, — не вылезает из постели до обеда. Только тогда она делает себе укол морфия или просит дочку, если та рядом. А с тех пор, как ее Нори ушел к другой, она и пьет всё больше.
И вот как-то раз от Лизы двое суток ни слуху, ни духу, и к телефону тоже никто не подходит. Встревоженная Сибилла едет к матери на виллу. Дом словно вымер. Что Нори нет — это понятно, от всех Лизиных уколов, таблеток и пьянства он давно дёру дал. К сожалению, он пока не подозревает, что в лице нынешней своей возлюбленной Дорис фон Шёнтан он променял утлое на пробитое: Дорис тоже давно подсела на алкоголь и наркотики, просто по ней это пока что не так заметно. Дело в том, что Дорис прежде — вот уж действительно, мир тесен — была очень близкой подругой Клауса Манна, который со всей чистосердечной прямотой не зря аттестует ее как «верную попутчицу моих контрабандистских походов между самопознанием и саморазрушением».
Так что бедный Нори, можно смело сказать, угодил из огня да в полымя. Но покамест он еще держится от Санари подальше, пока еще не вернулся к Лизе, не припал покаянно к ее ногам. Слишком уж устрашающе выглядит всё, что он узнает от Сибиллы, которой регулярно шлет телеграммы, сообщая, в каком он сейчас городе и в каком отеле остановился. Это так, «на всякий пожарный случай», как сам он уверяет.
Вот и выходит, что Лиза живет теперь на вилле Les Cyprès совсем одна и дичает всё больше, при ней только ее спаниели, которые сейчас, когда Сибилла открывает дверь, поднимают возбужденный лай. Встревоженная Сибилла зовет мать — никакого ответа. Зато весь дом пропитан одуряющим ароматом эфира, которым мать дезинфицирует перед уколом шприцы. Сибилла в панике кидается наверх, но дверь в комнату матери заперта. Однако изнутри доносится слабый стон, и только тут Сибилла с ужасом замечает, что нижняя часть старой деревянной двери попросту выломана — там зияет внушительных размеров дыра, а по полу разбросаны обломки досок.
Она слышит, как мать ворочается в постели, потом вроде бы доносится звон падающих пустых бутылок, а потом, внезапно, к полному ее изумлению, родная мать через дыру в двери выползает ей навстречу на четвереньках.
С ужасом наблюдает Сибилла, как ее мать протискивается в расщепленный лаз: та, что была когда-то неотразимой музой, достойной кисти Джорджоне, — так она опишет потом всю сцену своей подруге Марии Хаксли, — превратилась в одутловатую, всклокоченную каргу, какую разве что Рембрандт не побрезговал бы изобразить.
Еще не разобравшись, что к чему, Сибилла первым делом сует матери в руки большую упаковку морфия, раздобытую на днях в Тулоне у очередного недотепы-аптекаря; в поисках лекарства ей приходится теперь ездить всё дальше, все местные аптеки давно уже отказываются признавать рецепты от сомнительного доктора Жуайо из Санари. Лиза просит дочь сделать ей укол. Перетянув матери руку жгутом, Сибилла вкалывает ей новую дозу. Но ей всё труднее скрывать от матери свое отвращение.
Наконец Сибилла решается спросить у матери, что с дверью. И та чистосердечно выкладывает, как всё было: дверь