Когда заходит солнце. Семья Манн в Санари - Флориан Иллиес
Без опоры на этот временной костяк Томас Манн просто не вынес бы мучительную неопределенность изгнания.
*
Сегодня после семейного ужина Голо Манну неохота сразу отправляться в свою одинокую каморку в доме у жутковатого Сибрука. И он решает ненадолго спуститься к морю, на притихший, пустынный в эту пору пляж Портиссоль.
Он любит смотреть на закат.
Дни сейчас уже снова становятся короче, около девяти огненный солнечный шар далеко на горизонте, полыхнув напоследок прощальным лучом, погружается в воду, и сразу же откуда ни возьмись выхватывается свежий ветерок, Голо подтягивает повыше к горлу застежку-молнию. Еще какое-то время слабыми отблесками гуляют по небосклону последние всполохи заката, а затем свет дня разом меркнет.
Легким ознобом пробегает по водной глади мелкая рябь.
*
Едва цюрихские грузовики выехали из Баварии, покинув пределы Германского рейха, как нацисты спохватываются и наносят ответный удар. Их ищейки раскусили подвох, но поздно. Эрика и вправду обвела их вокруг пальца.
Но уже 22 августа дом на Пошингерштрассе объявляется конфискованным — по счастью, в нем уже почти пусто. Хедвиг Прингсхайм, давно предчувствуя неладное, именно поэтому еще в июле всю виллу сдала: мудрая женщина, она рассудила, что американские жильцы послужат надежной защитой от государственного произвола. Дальнейший ход событий подтвердил ее правоту: едва американцы съехали, едва вслед за ними швейцарские грузовики, слава богу, вывезли хозяйское добро, как тут же в дом нагрянула политическая полиция. И тотчас начала конфискацию и вывоз всего, что еще остается на Пошингерштрассе. А там на стеллажах еще красуется французское издание «Будденброков», итальянское — «Волшебной горы», да практически все издания зарубежных переводов из соображений экономии места решено было не перевозить. И вот теперь, по мере извлечения вывозимого, конфискаторам волей-неволей приходится осознавать мировую славу человека, чье имущество они экспроприируют. Хмуро и злобно они пакуют в ящики книгу за книгой и молча выносят из дома.
Однако в Санари это событие всё-таки повергает семейство в шок. 25 августа Томас Манн записывает в дневнике: «Утром известие… что имущество в доме на Пошингер подлежит конфискации, сам дом взят под охрану штурмовиками. Катя сообщила мне об этом, когда я был еще в постели, и, по ее словам, я изменился в лице. Мы восемнадцать лет там прожили. Вещи, которые мы еще надеялись оттуда спасти, — рояль, холодильник, скатерти, непарадное серебро и т. д. — теперь пропали. Больно терять добро, которым мы еще совсем недавно дом обустраивали, люстры, стеллажи, обивку стен, велюровые кресла в гостиной, ковры. Конечно, мысль о возможности таких потерь для меня не нова, а другие теряют больше. И тем не менее это довольно сильный удар».
Два дня спустя новое потрясение — Мари Курц, после выезда Тейлоров снова остающаяся на Пошингерштрассе в полном одиночестве, в панике звонит Хедвиг Прингсхайм, и та пишет: «Только что узнала от барышни Курц: у Маннов новое бедствие, налоговой службой на весь дом наложен арест и в случае неуплаты несусветной суммы он будет изъят в пользу государства». Да, удавка затягивается. Издательские договоры Томаса Манна, которые исправный полицейский служака Фриц Нэб еще в апреле выудил из чемодана с дневниками и переслал в политическую полицию, теперь, наконец, прошли налоговую проверку. В 1933 году немецкая бюрократия тоже работала медленно, но верно. А посему баварская налоговая служба выставляет Томасу Манну счет на 101 000 (сто одну тысячу) рейхсмарок для уплаты «налога на бегство из рейха». К выплате до 25 сентября. В противном случае дом подлежит окончательному изъятию.
*
В час, когда заходит солнце, в Санари в Café La Marine эмигранты, соседствуя с рыбаками, с блаженной улыбкой поглядывают на разноцветные лодки, что мирно покачиваются в лучах заката. Они попивают кто пастис, кто винцо, обводя глазами всю бухту, с крайней левой до крайней правой точки, от оберегающей длани мола до лесистого холма Коллин, чьи скалы алеют сейчас в последних бликах уходящего за море светила. Когда солнце зайдет окончательно, станут хорошо видны вспышки маяка на дальнем конце мола, — красные и белые всполохи, то улетающие в открытое море, то выхватывающие на миг набережную, и в этот дивный сумеречный час, когда черноватая синь моря до неразличимости сливается с меркнущим небом, хозяева кафе включают радиоприемники и граммофоны, и гул голосов тонет в мелодиях танцевальной музыки. Ровно в двадцать два ноль-ноль звучат выпуски новостей, родных, французских, и чужеземных, из непонятной, тревожной Германии, и тогда, поздним вечером, совсем ненадолго, отголоски большого мира врываются в безмятежный, казалось бы, райский покой богом забытого местечка под названием Санари.
Впрочем, августовские вечера в курортном раю опасны, если верить Томасу Манну, не только для покоя души, но и для благополучия тела. Они, если быть совсем уж точным, «не то чтобы прохладны, но из-за высокой влажности вызывают потливость и потому весьма увеличивают опасность простуды», как регистрирует писатель в дневнике. А затем, как бы подменяя местную службу здравоохранения, предупреждает: «У многих людей отмечается боль в горле». А коли так, что же удивляться, что и сам Томас Манн тотчас обнаруживает у себя первые признаки подступающей болезни: «Вчера вечером от влажной духоты не без испуга ощутил некоторое недомогание, и кажется, легкий жар, — озабоченно отмечает он в конце августа, чтобы затем, весьма неожиданно, покончить и с опасностью, и с фразой, — что, однако, не подтвердилось».
*
А подтверждается вот что: молчание всех его родителей и сверх-родителей в отношении нацистского режима на бывшей родине сводит Клауса Манна с ума. Поскольку своему биологическому отцу он этого так прямо, в лицо сказать не смеет, он еще в мае для начала вымещает свой гнев на Готфриде Бенне, поэте, которого боготворил. Но тот весьма надменно и подло его отбрил, дав понять, что он, Клаус, со своей курортной периферии просто не в состоянии понять, какой великий переворот свершается в Германии. А потом по этому поводу целую книгу накатал, «Новое государство и интеллигенция», Клаус в себя прийти не может, когда она ему в руки попадает, он способен читать сей опус, лишь преодолевая отвращение, как «омерзительную забаву».
Теперь же, поскольку впрямую атаковать отца он всё еще не отваживается, Клаус Манн надумал пробудить от спячки своего второго кумира, поэта Стефана Георге. Он пишет статью, которую озаглавит «Молчание Стефана Георге», в августе он уже готовит ее к печати, читает в Голландии гранки, — она ведь войдет в первый номер его журнала Die Sammlung.
А в конце августа Клаус, наконец, набирается смелости объясниться с отцом. Лицом к лицу он, правда, всё равно никогда бы на такое не решился, поэтому он пишет письмо и 21 августа в гранд-отеле в Зандворте бросает его в шлиц почтового ящика. Начинает он с благодарности — его переполняет чувство гордости оттого, что отец двумя телеграммами подтвердил свою поддержку его журнала. Ему, Клаусу, очевидно, что это будет первый знак отцовского волеизъявления внешнему миру, «и возможно, он вызовет кое-какой писк боли в нашей прессе». Особенно если учесть вдобавок политическую остроту статьи дяди Генриха, которую тот переработал и которая откроет первый номер, чем весьма поспособствует тому, чтобы журнал «выглядел отнюдь не беззубо».
После чего Клаус пункт за пунктом перебирает все доводы за и против выхода «Иосифа и его братьев» этой же осенью в Германии. «Берман, мне кажется, настаивал на этом, по сути, лишь исходя из предпосылки, что ты вернешься.