Своею рукой - Александр Фрост
— Пашка мне про её звонок рассказывал.
— Она ему звонила в марте, — сказала она. — А ко мне пришла второго апреля.
Она помолчала.
— Она была очень похожа на вас, — сказала Ольга Тимофеевна. — Не лицом. Тем, как задаёт вопросы: коротко и по одному, и не перебивает.
— Что она хотела?
— Учителя, — сказала женщина. — Она мне так и сказала: «Мне двадцать шесть лет, я вижу восемь месяцев, у меня в кармане медь, и мне никто ничего не объяснил. Дед умер. Мать отвернулась. Брат в полиции и не знает. Научите».
Астахов смотрел в потолок.
— И вы?
— И я сказала ей правду, — сказала Ольга Тимофеевна. — Что я не учитель. Что я тридцать лет собираю бумаги и хожу по дворам, и что я за это время не спасла ни одного человека и не остановила ни одного.
— И она ушла?
— Она пришла на следующий день, — сказала женщина. — И на третий. И на четвёртый.
Она разгладила халат на коленях.
— Девять дней, Михаил Сергеевич, — сказала она. — Со второго по десятое апреля. Она приходила каждый день, кроме одного, и мы сидели у меня на кухне по три-четыре часа.
— Чему вы её учили?
— Ничему, — сказала Ольга Тимофеевна. — Я ей рассказывала. Про тихих. Про учёт. Про медь и про то, что она значит. Про то, что бывают четыре рода и что осталось мало.
Она подняла глаза.
— И про девять листов, — сказала она.
Астахов очень медленно повернул голову.
— Вы ей рассказали приговор.
— Я ей рассказала приговор, — сказала Ольга Тимофеевна. — На седьмой день. Восьмого апреля.
Она сказала это ровно, и Астахов увидел, что она сказала это уже много раз — про себя, ночами, за два с половиной года.
— Зачем?
— Затем, что она спросила, — сказала женщина. — Она спросила прямо: «Ольга Тимофеевна, а про нас в книге есть?» И я ответила: есть.
— Вы могли соврать.
— Могла, — сказала она. — Я тридцать лет вру всем. Я вру ритуальным агентам, продавцам, домоуправам, кассирам на рынке. Я не соврала ей.
— Почему?
Ольга Тимофеевна помолчала.
— Потому что она была из наших, — сказала она. — И потому что мне было шестьдесят четыре года и я первый раз в жизни разговаривала со своим.
— Девятого апреля она вернула медь, — сказал Астахов.
— Девятого апреля она вернула медь, — сказала Ольга Тимофеевна. — У Северного моста, в руки. Она мне сказала накануне, что решила.
— Вы её отговаривали?
— Нет, — сказала женщина. — Я ей сказала, что это честно и что я бы так не смогла.
Она сцепила пальцы.
— А десятого она пришла в последний раз, — сказала Ольга Тимофеевна. — И вот этот день я вам и должна рассказать.
Астахов ждал.
— Она пришла вечером, часов в семь, — сказала женщина. — И была не такая, как все девять дней. Она была спокойная.
— И?
— И она сказала: «Ольга Тимофеевна, я поняла, что делать».
Ольга Тимофеевна посмотрела на свои руки.
— Я спросила: что? — сказала она. — А она сказала: «Их надо собрать».
В палате было тихо. За окном шёл сентябрьский дождь, и на подоконнике стояли чьи-то яблоки в пакете.
— Кого собрать? — сказал Астахов.
— Нас, — сказала Ольга Тимофеевна. — Видящих. Она сказала: нас мало, мы сидим по одному и нас берут по одному, и это происходит двести лет, потому что в книге написано «доколе один — безвреден».
Она подняла голову.
— Она сказала: «Это не приговор. Это инструкция, как нас удобнее убивать. И её написали мы сами».
Астахов лежал и смотрел на неё.
— И что вы ответили?
— Я испугалась, — сказала Ольга Тимофеевна.
Она сказала это просто, без всякого нажима.
— Мне было шестьдесят четыре года, и я тридцать лет прожила по этому правилу, — сказала она. — Одна. Без семьи, без работы с людьми, без единого человека, который знает, как меня зовут. Я это правило выполняла каждый день с пятнадцати лет.
— И?
— И я ей сказала: Настя, не надо, — проговорила женщина. — Я сказала: тебя за это убьют. И это будут не они, и не тихие, и не случайность.
— А кто?
Ольга Тимофеевна посмотрела ему в лицо.
— Свои, — сказала она.
На восьмую ночь он не спал.
Астахов лежал в темноте — сосед у окна храпел, парень с руками бормотал во сне — и листал в телефоне фотографии дедовых тетрадей, которые Пашка отснял в прошлом году, все двенадцать, страницу за страницей.
Он искал слово «Бережной».
Он нашёл его в третьей тетради, за восемьдесят девятый год.
«4 апреля. Ездил в Ключи. Хоронили Бережного Игната Саввича, ему было восемьдесят четыре.
Он последний, кто вёл там по-настоящему. Сыновья не пошли: старший в райпо, младший непонятно.
На поминках подошёл ко мне младший, Тарас. Ему лет сорок. Спросил, правда ли, что у нас в роду книга.
Я сказал: правда.
Он спросил: а можно посмотреть.
Я сказал: нет.
Он не обиделся. Он сказал: «Егор Кузьмич, я и так знаю, что там написано про нас. Отец мне рассказал в двадцать лет».
Я спросил: и что ты про это думаешь?
Он ответил ровно вот так, и я записываю дословно, потому что меня от этого до сих пор знобит:
«Я думаю, что там всё правильно и что кто-то должен это делать».
Больше мы не разговаривали. Я уехал вечерним автобусом.
Пишу для тех, кто будет после: если этот человек когда-нибудь придёт к вам и станет говорить про порядок — не спорьте с ним и не объясняйте. Он не сумасшедший и его не переубедить. Уходите и запирайте дверь.»
Астахов лежал в темноте с телефоном на груди.
За окном была ночь, в коридоре кто-то ходил, у соседа пикала капельница.
Он открыл фотографию ещё раз и перечитал.
«Ему лет сорок».
Восемьдесят девятый год плюс тридцать шесть.
Семьдесят шесть.
Или семьдесят девять, если деду показалось.
Шмелёву он рассказал в октябре, на Тополиной.
Шмелёв приехал в субботу с двумя пакетами еды, обнаружил Симоненко, оценил