Своею рукой - Александр Фрост
— Он убил мою сестру, — сказал Астахов.
Это был не вопрос.
— Я так думаю, — сказала Ольга Тимофеевна. — Я не видела и не могу доказать. Но одиннадцатого апреля, через сутки после того, как она сказала мне «их надо собрать», её машина ушла с моста без единого следа торможения.
— Как он узнал?
Женщина долго молчала.
— Вот этот вопрос я себе задаю два с половиной года, — сказала она.
— И?
— И у меня три ответа, — сказала Ольга Тимофеевна. — Первый: он следил за ней и раньше, потому что она уже полгода искала. Второй: ему сказали тихие, они это делают, вы знаете.
— А третий?
Она посмотрела ему в лицо.
— Третий — что ему сказала я, — сказала она.
Астахов приподнялся на локте, и рёбра ему это припомнили.
— Вы?
— Не так, как вы подумали, — сказала женщина. — Я не звонила ему и я его не знаю.
Она сцепила пальцы.
— Но я тридцать лет собираю бумаги, Михаил Сергеевич, — сказала она. — Я покупаю базы у ритуальных агентов. Я держу людей в палатках. Я веду тетради, и в этих тетрадях записано, кто к кому ходит и когда.
Она подняла глаза.
— И я не знаю, кто их читает после меня, — сказала Ольга Тимофеевна.
Она ушла в пять, когда в коридоре загремели с тележкой.
У двери она остановилась.
— Я сказала всё, что должна была, — сказала она. — Больше я не приду.
— Вы говорили, третий раз последний.
— Он и был последний, — сказала она. — Мне шестьдесят шесть лет, я живу одна, и я тридцать лет делала работу, которая, как выяснилось, помогала не тем.
Она взяла сумку.
— Я вам оставлю кое-что, — сказала она. — Не сегодня. Придёт по почте, недели через две.
— Что придёт?
— Восемь тетрадей Кирилла Гнатюка, — сказала Ольга Тимофеевна. — И мои. Их тридцать одна.
Астахов приподнялся.
— Зачем?
— Затем, что я больше не могу их держать, — сказала она. — И затем, что вы единственный человек в этой стране, у которого есть подвал, книга и десять живых людей вокруг.
Она открыла дверь.
— И вот последнее, — сказала она. — Ваша сестра была права, а я испугалась. Я это поняла не сразу, я это поняла позапрошлой осенью, когда узнала, что в Северодольске появился майор, к которому ходят.
Она посмотрела на него.
— Я тридцать лет считала, что мы должны сидеть по одному, — сказала Ольга Тимофеевна. — А вы за четыре года собрали десятерых, и ни один из них пока не умер.
— Четверо умерли, — сказал Астахов.
— Не ваши, — сказала она. — Ваши живы все.
Она вышла.
Астахов лежал в пустой палате и слушал, как в коридоре разносят ужин, и думал о том, что это неправда.
Ветлицкая умерла в апреле позапрошлого года, за два дня до того, как собиралась ему позвонить.
Никодимыч умер в сентябре прошлого.
Гнатюк Семён Петрович не дошёл до него полтора километра.
А Настя ехала по Северному мосту в двадцать три сорок, в дождь, через сутки после того, как сказала чужой женщине на кухне: их надо собрать.
Через неделю он приехал снова, с папкой.
— Значит, так, — сказал Шмелёв. — Бережные. Я взял всё, до чего дотянулся: загс, паспортные, пенсионный, кадастр, медицина, суды.
— Сколько?
— По области — сто девять человек с такой фамилией, — сказал Шмелёв. — Из них в Ключах и Заозёрском районе — двадцать два.
— Мужчины около восьмидесяти?
— Четверо, — сказал Шмелёв. — И вот с ними интересно.
Он разложил листы.
— Первый: Бережной Иван Кузьмич, восемьдесят один год, живёт в Заозёрье, лежачий с двадцать первого года, инвалид первой группы. Отпадает.
— Второй?
— Бережной Пётр Саввич, семьдесят восемь, Ключи. Работает сторожем на лодочной станции. Женат сорок лет, четверо внуков, вся жизнь на виду.
— Третий?
— Бережной Тарас Игнатьевич, семьдесят девять, — сказал Шмелёв. — И вот тут я споткнулся.
— Почему?
— Потому что он есть и его нет, — сказал Шмелёв. — Прописан в Ключах, дом на Луговой. Паспорт менян в двадцать первом. Пенсию получает на карту, каждый месяц, исправно.
— И?
— И всё, — сказал Шмелёв. — Ни одного визита к врачу за пятнадцать лет. Ни одной покупки по карте, кроме снятия наличных раз в месяц в одном и том же банкомате. Ни телефона, ни машины, ни штрафа, ни судебного дела.
Он посмотрел на Астахова.
— Мишань, — сказал он. — Он тратит пенсию наличными и не оставляет ни одного следа. В две тысячи двадцать пятом году это надо уметь.
— А четвёртый?
— Четвёртый умер в марте, — сказал Шмелёв. — Бережной Семён Игнатьевич, восемьдесят два. Родной брат третьего.
Астахов поднял голову.
— От чего?
— От старости, — сказал Шмелёв. — Дома, в Ключах. Справка от участкового терапевта, вскрытия не было.
Он собрал листы.
— И вот тебе, кстати, вопрос, который мне не даёт покоя, — сказал он. — Похороны оформлял кто?
— Кто?
— Брат, — сказал Шмелёв. — Тарас Игнатьевич. Лично, в конторе, наличными.
Он захлопнул папку.
— То есть человек, который пятнадцать лет не появляется нигде, — сказал он, — в марте пришёл в контору и оформил брата.
В бане на Заводской его выслушали в конце октября.
Астахов приехал на костылях, и Пашка довёл его до предбанника, и Симоненко поставила ему табурет под ногу, чем немедленно вызвала у Ефима Кузьмича одобрительное хмыканье.
Их было шестеро.
Он рассказал не всё.
Он рассказал, что в области, вероятно, живёт человек, который последние полвека убирает видящих. Что он не Инквизитор и не тварь. Что он из старого рода и делает это по убеждению.
Он не сказал, что этот человек, скорее всего, убил его сестру.
Ефим Кузьмич выслушал и кивнул.
— Знаем, — сказал он.
Астахов повернул голову.
— Что вы знаете?
— Что такие бывают, — сказал слесарь. — У нас про них говорят, только редко и не при всех.
— Что говорят?
— Что раз в поколение кто-то из ваших сходит с ума