Хлеб под печатью - Александр Фрост
Деньги — сто девяносто четыре тысячи за одиннадцать лет — лежали в трёх банках на имя жены и двух свояков.
— Отчего? — спросил Ремизов.
Это был единственный вопрос, который он задал не по протоколу.
Сытин посмотрел на него без всякого вызова.
— Я начал с четырёхсот рублей, — сказал он. — В первый год. У меня заболела дочь, и лекарь запросил четыреста, а жалованья у меня было девятьсот в год.
— И?
— И я отпустил сто двадцать четвертей сверх ордера, — сказал надворный советник. — И ничего не случилось. Ровно ничего, ваше высокородие. Ни через месяц, ни через год. Бумага сошлась, печати наложили, ревизия прошла.
Он сложил руки.
— А во второй год я уже знал, что ничего не случается.
— Дочь выздоровела?
— Выздоровела, — сказал Сытин. — Ей нынче девятнадцать, она в Оверье замужем.
Он помолчал.
— Я одиннадцать лет ждал, что кто-нибудь придёт, — сказал он. — Всякую осень, к ревизии. И всякую осень приходили и щупали сверху на сажень.
— Полторацкий пришёл.
— Полторацкий пришёл, — сказал надворный советник, и лицо у него в первый раз изменилось.
Про угар он говорил четыре часа и в конце концов сказал.
Он не убивал. Он ничего не приказывал.
Двадцать седьмого декабря он сидел с Кузьмой Порошей в конторе, и Пороша сказал: «Ефрем твой в столицу собрался». И Сытин ответил: «Собрался».
И больше ничего.
— Больше ничего? — спросил Ремизов.
— Больше ничего, — сказал Сытин. — Я не сказал «сделай». Я не сказал «надо». Я сказал «собрался».
— А он?
— А он сказал: «Жалко мужика».
Пороша был взят двадцать четвёртого. Он смеялся первые сутки, а на вторые перестал, потому что у него в конторе нашли расходную книжку приказчика, а в ней — уплату двум подённым за работу, произведённую двадцать девятого декабря, в день, когда контора была закрыта по случаю отъезда хозяина в Оверье.
Подённых нашли за неделю.
Они не запирались вовсе.
— Велено было вьюшку закрыть, — сказал старший. — И всё. Сказали: он выпимши, спит, ты вьюшку прикрой, а дверь на крюк снаружи заложи проволочкой, чтоб думали, сам заперся.
— Вы понимали, что делаете?
Подённый посмотрел в пол.
— Я понимал, что за это два рубля, — сказал он.
Приговоры вышли в августе.
Сытин — двенадцать лет за растрату казённого имущества в особо крупном размере, с лишением чинов и с обращением взысканного в казну.
Пороша — бессрочная каторга за подстрекательство к смертоубийству.
Два подённых — по восемнадцати лет.
Обвинение Сытину в подстрекательстве не устояло: суд признал, что слово «собрался» не есть побуждение.
Он выслушал это стоя и, кажется, единственный в зале понял, что именно ему сейчас оставили.
Ремизову ничего не было.
Это оказалось самым неожиданным во всей истории.
Из столицы пришли две бумаги. Первая — о предании суду надворного советника Сытина. Вторая — начальнику Сыскной управы города Стрежень: «за самовольное повреждение казённого строения объявить замечание».
Замечание.
— Отчего? — спросил он у наместника.
— Оттого, что вы оказались правы, — сказал Тучков-Заречный. — Андрей Ильич, если бы в закромах был хлеб, вас бы отдали под суд, и я вместе с вами. А раз хлеба не было, то наказывать вас — значит объяснять, отчего его не было.
— То есть меня не наказали, потому что это неудобно.
— Вас не наказали, потому что это неудобно, — согласился наместник. — Вы в третий раз за три года выигрываете не по справедливости, а по неудобству. Привыкайте, это и есть служба.
Указ пришёл в сентябре.
Он был короткий, и в нём было сказано, что государь, приняв во внимание представление Гильдии чародейных наук о состоявшейся полной пробе отклика, соизволяет разрешить производство обряда обратного переноса, и что обряд надлежит произвести в срок, определяемый Гильдией, но не позднее весны будущего года.
Ремизов читал его в управе, и в управе было полно народу, потому что курьер приехал днём.
Он прочёл и положил на стол.
Гринька стоял у своего стола и молчал.
Кулага не поднял головы от бумаг.
Сазонов, заглянувший по делу, потоптался и вышел.
Забела приехал вечером и объяснил.
— Девять чародеев первой ступени, — сказал он. — Одиннадцать суток. Расход шесть тысяч восемьсот. Всё утверждено.
— Когда?
— Гильдия назначает на март. Раньше не собрать людей, позже нельзя по указу.
Он посмотрел на Ремизова.
— Андрей Ильич, я должен сказать вам одну вещь, и я её скажу дурно, потому что не умею. Обряд обратного переноса никем не делался. Расчёт трёхсотлетний. Проба дала отклик, но проба — это проба.
— Опасно?
— Не знаю, — сказал магистр. — Никто не знает. Я обязан спросить вас об этом до, а не после. Вы согласны?
Ремизов помолчал.
— Согласен, — сказал он.
Забела записал и подписал, и дал подписать ему.
Милава Ратмировна пришла в управу в октябре и положила на стол тетрадь.
— Пошлины по запасным магазинам за одиннадцать лет, — сказала она. — Я их подняла для суда, и я хочу, чтобы вы это видели прежде суда.
— Что там?
— Строка «сбор с отпуска казённого хлеба», — сказала она. — Она проводится с числа четвертей по ордеру. Одиннадцать лет она сходилась.
— И?
— И я её проводила девять раз, — сказала Милава Ратмировна. — Своей рукой, покуда служила в канцелярии. Девять раз, Андрей Ильич.
Она села.
— Я к вам не за утешением, — сказала она. — Я хочу сказать одну вещь, и она вам пригодится в вашем наставлении.
— Говорите.
— Всякая ведомость сходится, покуда её сверяют с той бумагой, из которой она составлена, — сказала она. — Я одиннадцать лет сверяла сбор с ордером, и они сходились, потому что и то и другое писал один человек. Их надо было сверять с подводами.
— Подводы никто не считает.
— Их считал сторож, — сказала Милава Ратмировна. — Восемнадцать лет. В клеёнчатой книжке, для себя.
Она помолчала.
— Напишите это, — сказала она. — Что казённую бумагу надо сверять не с казённой бумагой, а с телегой, лошадью и человеком. Напишите так, чтобы через двадцать лет какой-нибудь писарь это прочёл и пошёл считать подводы.
Осень и зиму Ремизов прощался.
Он не называл