Хлеб под печатью - Александр Фрост
— О чём?
— Двадцатого марта вам будут проверять якорь, — сказал лекарь. — И я третий раз в жизни не знаю, чего мне желать. В первый раз это было в феврале позапрошлого года. Во второй — в прошлом, когда вам предлагали столицу.
Он спрятал тетрадь.
— Я вам, пожалуй, наконец скажу. Я желаю, чтобы отклик был.
Ремизов поднял голову.
— Отчего?
— Оттого, что человек должен знать, есть ли у него дорога, — сказал Штоф. — Даже если он по ней не пойдёт. Хуже всего не выбирать, а не иметь выбора и делать вид, что имеешь.
Двадцатого марта он просидел в круглой комнате в подклете одиннадцать часов.
Всё было так же, как три года назад, и всё было иначе.
Их было девять. Они работали по трое, сменяясь, и работали молча и не спорили ни разу. Меловой рисунок на полу занимал всю комнату, и его подновляли дважды.
В четвёртом часу утра старший — тот самый, что был на первой пробе и с тех пор постарел, — выпрямился и сказал не Ремизову, а Забеле:
— Есть.
Забела встал.
— Отклик?
— Отклик, — сказал старший чародей.
Он был очень бледен и, кажется, не мог сразу собрать слова.
— Слабый, — сказал он. — На пределе. Но он есть, и он устойчив: мы держали его четверть часа и трижды теряли и находили снова.
Ремизов сидел на стуле и не двигался.
Он думал, что почувствует что-нибудь. Он не почувствовал ничего — совершенно ничего, кроме того, что у него затекла спина и что в комнате пахнет мелом.
— Что это значит? — спросил он.
Старший чародей повернулся к нему.
— Это значит, что якорь есть, — сказал он.
Он вышел на Соборную в шестом часу утра.
Было ещё темно, шёл мокрый мартовский снег, и гильдейские фонари горели ровным холодным светом.
Забела вышел следом и стоял рядом, и оба молчали.
— Три года, — сказал наконец магистр.
— Три года.
— Андрей Ильич, вы понимаете, что произошло?
— Понимаю.
— Не понимаете, — сказал Забела. — Вы понимаете свою часть. А я вам скажу гильдейскую. Триста лет расчёт лежал и считался умозрительным. Сегодня в четвёртом часу утра он перестал быть умозрительным.
Он поднял воротник.
— Через месяц об этом будут знать в столице. Через два — в канцелярии. И тогда, — сказал он, — вопрос о вашем возвращении перестанет быть вашим вопросом. Он станет их вопросом. И, поверьте, они захотят.
— Отчего?
— Оттого, что тот, кто первым за триста лет сделает обратный переход, войдёт в историю Гильдии, — сказал Забела. — А в неё очень хотят войти, Андрей Ильич. Гораздо больше, чем вам домой.
Он пошёл к карете.
Ремизов постоял ещё немного, потом застегнул пальто и пошёл пешком — вниз, к Приказной, потому что до управы было двадцать минут, а спать он всё равно не мог.
Он шёл и думал, что должен быть счастлив.
Он думал об этом четверть часа, честно и подробно, и ничего не выходило: между ним и этой мыслью стояло что-то плотное, и он не сразу понял что.
На углу Кузнечной он понял.
Между ним и этой мыслью стояли четыре каменных здания без окон, в которых, вероятно, не было хлеба.
Он пришёл в управу в семь и застал там Гриньку, спавшего за столом Фомича, положив голову на выписки.
Ремизов постоял и не стал будить.
Он сел за свой стол, взял чистый лист и написал сверху то, что писал всегда: «Что нужно проверить».
Потом посмотрел на эту строку и понял, что не может написать ни одного пункта, потому что проверять больше нечего: проверено всё, и всё упирается в ворота, которых не откроют.
Тогда он перевернул лист и написал на обороте другое.
«Кому в этом городе можно сказать правду и кто её понесёт дальше».
И вот тут пункты пошли сами.
«Наместник — понесёт, но у него нет власти».
«Княгиня Одинец — понесёт ко двору».
«Обер-судья — не понесёт, но не помешает».
«Милава Ратмировна — ведомости».
«Штоф — числа по нижней стороне».
«Егор Лапоть — сорок два человека артели».
«Азарий Львович — слобода, тысяча двести».
«Опалев — подводы и люди».
«Аграфена Сушкова — деньги».
«Сазонов — нижняя сторона».
Он дописал до конца и посмотрел на список.
Одиннадцать имён, из которых десять он получил не по службе, а за три года, по одному, из дел, которые все считал законченными.
Гринька заворочался и поднял голову.
— Ваше высокородие? Вы уже?
— Я ещё, — сказал Ремизов. — Умойся и садись. Мы будем писать письма.
Глава 44
Замысел был прост и незаконен ровно настолько, чтобы за него сняли.
— Мы не вскрываем магазин, — сказал Ремизов. — Мы вскрываем закром.
— Это одно и то же, — сказал Кулага.
— Не одно, — сказал Ремизов. — Магазин — казённое хранилище под печатью, и его вскрывает продовольственная часть. А закром — это сруб внутри здания, и на нём печати нет.
Подьячий очень медленно снял очки.
— Погодите. Вы хотите войти в магазин, не ломая печати?
— Я хочу войти в магазин, не открывая ворот, — сказал Ремизов.
Он развернул на столе чертёж, снятый Гринькой в январе.
— Здание в двенадцать сажен. Ворота шесть, все под печатью. Окон нет.
— И что?
— Крыша, — сказал Ремизов.
— Крыша, — повторил Опалев.
Он приехал по письму, в тот же день, и стоял над чертежом, заложив руки за спину.
— Двускатная, — сказал он. — Тёс по стропилам, сверху дранка. Я такие ставил.
— Её можно вскрыть?
— Её можно разобрать, — сказал подрядчик. — Четверо моих за час снимут восемь квадратных сажен и обратно положат за два.
— И это не будет взломом?
Опалев посмотрел на него.
— Ваше высокородие, — сказал он. — Это будет взломом.
— По какой статье?
— Не знаю. Я подрядчик, не стряпчий.
— Я знаю, — сказал Кулага от печи. — Повреждение казённого строения. Двести рублей и до года.
— До года, — повторил Опалев.
Он постоял, глядя на чертёж.
— На мне сто сорок человек, — сказал он.
— Я знаю.
— И я вам сейчас откажу, — сказал подрядчик,