Кладбище парусников - Игорь Алмазов
От консульства до пристани он пошёл пешком, сам. Я шёл рядом и считал шаги. Мимо рыбного ряда он прошёл, морщась от запаха. Три дня назад он запахов не замечал. Шаге на двухсотом он остановился раньше, чем ему понадобилось, и постоял, глядя на шлюп.
— С праздником, — сказал он флагам.
— С праздником, ваше благородие.
— Пульс.
Одну руку он протянул мне, двумя пальцами другой взялся за шею. Считали мы вслух, вдвоём: он — по шее, я — по запястью. Досчитали до одного и того же.
— Девяносто, — сказал он.
— Девяносто. Перебой один на пятнадцать.
— На шестнадцать.
Спорить я не стал. Считал он не хуже моего.
— Ну? — спросил он. — Говорите как есть.
— Пока вы на свежем и без спирта, вы человек, Антон Григорьевич. На солонине к Горну всё вернётся, и быстрее, чем пришло.
Он кивнул. Я ждал, что он спросит ещё, но он только постоял у воды.
Обратно мы шли медленно. На крыльце он попросил журнал лазарета, который я возил с собой на берег, и стал читать, водя пальцем по строкам. На третьей странице палец остановился.
— Это что у вас, семёрка или единица?
— Семёрка.
— В ведомости семёрку перечёркивают. Иначе её прочтут единицей, и шестерых больных у вас недосчитаются. — Он перевернул лист. — И здесь. И клякса. В лазаретном журнале клякс не бывает.
Дальше он нашёл строку, в которой больной был записан под одной фамилией, и велел вписать также имя и статью. Потом он решил, что расход корпии у меня подсчитан неверно, и пересчитал сам. Вышло то же, что у меня, но он велел переписать разборчивее. Правил он меня до самого обеда, и я слушал, не споря. Перед обедом он закрыл журнал и протянул мне.
— Ведёте вы, — сказал он. — Подписываю я. Так и останется.
Сказал он это днём, сидя за столом, и голос ни на одном слове не сорвался.
* * *
На рассвете двадцать шестого у консульства ждали оба.
Пекену привёл Бенту и держал его за плечо, за здоровое. Бенедиту Карвалью оставил у ворот и ушёл, не дождавшись меня, ко двору ему дороги не было.
Я закатал им рукава у окна, где светлее. У мальчика пузырь стоял полный, жемчужный, с вдавлением посередине и красным валиком вокруг, каким ему и положено быть на восьмой день. У девочки на месте пузыря сидела бурая корка с чечевицу, и под ней было сухо.
Выбрало плечо, сказал я себе, и мне сразу стало легче. Я не выбирал, за меня выбрала кожа. Кожа выбрала, у кого взялось. Везти к лекарю, который спросит мать, мальчика с номером на шее собирался я сам.
Бенту сказал мальчику что-то на прощание, перекрестил его и отошёл. В карете консула мы ехали вдвоём. Пекену сидел на краю сиденья, держался за него обеими руками и глядел в окно на дорогу, которой никогда не видел. Мимо тянулись сады и низины, над которыми стоял пар. Посреди дороги он спросил, не больно ли будет опять. Я ответил, что нет, и он кивнул так же, как кивнул тогда Бенту, не поверив. На шее у него на тесёмке висела деревянная бирка, тёмная от пота, и номер на ней был выжжен так же, как у того младенца в Мизерикордии. Сорок семь.
Дворец показался мне ещё беднее, чем в первый раз, и трещина по углу от карниза за эти десять дней стала длиннее. Провели нас боковым двором. Ладони у меня были мокрые, и у дверей я вытер их о сукно. Приёмная оказалась узкая, с одним окном и конторкой. Лекарь ждал у окна, серый от недосыпа, как и в тот раз, и при нём сидел писарь с книгой в кожаном переплёте.
Записку Новицкого, пересланную консулом, он уже держал в руках и перечёл её при мне ещё раз, держа к свету. На подписи задержался и посмотрел на меня поверх листа.
— Рука ваша, — сказал он по-латыни.
— Моя. Подпись его.
Лекарь сложил записку и убрал её за обшлаг.
Потом он раздел мальчика до пояса и осмотрел сам, с головы до пят, как обещал. Заглянул ему в зев, оглядел кожу на спине и под мышками. Пузырь он смотрел дольше всего, повернув мальчика к окну, и тронул валик ногтем. Пекену не дёрнулся.
Бирку он повернул к свету, прочёл и отпустил.
— Хорош, — сказал лекарь. — Имя, приход, мать. У нас всякое плечо записывают в книгу.
Писарь обмакнул перо и уставился на меня.
Пекену глядел на меня снизу. Бирка лежала у него на голой груди, и под ней было видно, как бьётся сердце, часто, по-детски. Во дворе кто-то уронил ведро, и оно покатилось по камням.
— Пекену, — сказал я. — Подкидыш братства милосердия, номер сорок семь. Мать не записана. Приход его Мизерикордия.
Лекарь положил ланцет и посмотрел на меня, как смотрят на негодный товар, за который уже уплачено.
— Я просил взрослого. С матерью.
— Взрослого без оспы в этом городе нет, — сказал я. — Есть это плечо. Другого не будет ни у вас, ни у меня.
Он ещё раз повернул мальчика к окну и тронул валик ногтем второй раз, хотя всё увидел с первого.
— Пишите, как сказано, — велел он писарю. — И припишите, что мать не сыскана.
Писарь обмакнул перо, и я слышал, как оно скрипит на каждом слове.
Материю лекарь взял с края валика, как берут все, кто умеет, и тут же, при мне, перенёс её на руки двоим детям, которых привели из госпиталя. С руки на руку, как и говорил.
— Цепь при госпитале будет своя, — сказал он, вытирая ланцет. — И второе звено до вашего ухода. С этого же плеча, завтра, где скажете.
— У доктора Карвалью.
Лекарь задержал на мне взгляд и ничего на это не ответил. Одевая мальчика, он сунул ему в кулак монету. Пекену зажал её и не разжимал пальцев до самого консульства, хотя уснул у меня на плече, едва мы выехали за ворота. У крыльца Бенту принял его у меня спящим.
Бенедита ждала у консульства, на ступенях, где её посадили утром. Я отвёл её в нижний город, к