Кладбище парусников - Игорь Алмазов
Живое плечо у меня осталось одно.
* * *
Вечером на шлюпе я в последний раз осмотрел Жуану ногу. Рубец успел: лёг плотно, порозовел, и трещин на пятке не осталось. Я доложил капитану.
— Остаётся, — сказал Головнин и вернулся к карте.
Когда я передал это Жуану, он засмеялся в голос — в первый раз при мне — и тут же оглянулся на боцмана.
Скородумов встретил меня у лазарета и спросил, как штаб-лекарь.
— Разбирает опись, — сказал я.
— Дык и слава богу, — сказал Скородумов и пошёл к больным.
Двадцать седьмого утром Бенту привёл на пристань Розу. Пришла она в чистом платье и с лентой в косе, и Жуан сперва её не узнал. Я отпросил его у боцмана на полчаса. Говорили они по-своему — быстро, оба разом; Роза перебирала пуговицы на его куртке одну за другой и что-то ему выговаривала. Под конец она сунула ему свёрток величиной с ладонь, и Жуан спрятал его за пазуху, не разворачивая. Мне там делать было нечего. Бенту я отдал деньги за три месяца вперёд; о прочем мы с ним уговорились через консула. Потом я отошёл к лодкам смотреть, как грузят бочки.
Накануне с берега пришла записка от капитана — в две строки: опись кончить к двадцать восьмому, к полудню. Про опись он не верил с первого дня.
Наряд на воду пришёл тогда же, с печатью; баркасы шли от водоналивной пристани один за другим. В портовой конторе Любушину теперь кланялись. Советник поправлялся и был благодарен, и благодарность его катилась по сходням вместе с бочками. Лжи я не подписал, и всё равно чувствовал себя купленным.
Новицкий оставался на берегу, и всё шло через мои руки. Девятнадцать бочек я перенюхал одну за другой, прежде чем их опустили в трюм. Лимоны велел класть в ящики с сухим песком, каждый отдельно, чтобы гниль не переходила с плода на плод. Овец смотрел в зубы и под копыта. Филатов прислал штрафной список, и двоих штрафных я снял с бочек: у одного была грыжа, у другого — рука после вывиха.
Корову привели к водоналивной пристани в десятом часу, и вёл её человек в ливрее интендантской конторы, а за ним шли двое с сеном.
Была она рыжая, комолая, после третьего отёла, чистая — из тех, каких на фазендах держат не для мяса. Человек в ливрее подал мне бумагу с печатью и сказал, что его превосходительство советник велел выбрать лучшую в стаде.
Я обошёл её и присел на корточки у вымени.
Вымя было гладкое. Я перебрал все четыре соска, по одному, и повернул каждый к свету. Кожа на них была ровной, тёплой — без единой корки, без валика, без того бурого пятна, которое я искал с той минуты, как поглядел с горы на пёстрое стадо. Я пощупал под хвостом и заглянул ей в морду, и там тоже ничего не было.
Из тридцати голов выбрали ту, у которой со здоровьем было лучше всего.
Просил я корову с оспинами на сосках, а мне дали просто корову.
Человек в ливрее ждал, что я скажу. Я велел заводить её на баркас.
* * *
На шканцах Головнин выслушал меня, глядя не на меня, а на баркас.
— Дойная корова, ваше высокоблагородие. Молоко больным и цинготным за Горном, по кружке в день.
— Сколько ей сена на месяц? — спросил он.
Этого я не знал, и врать при нём не стоило. Считал Любушин вслух, загибая пальцы, и вышло у него столько, что сена станет до Горна, а за Горном корову придётся резать. Место ей выходило у грот-люка, где стояли овцы; овец приходилось сдвигать к быкам.
— Пока доится, держим, — сказал Головнин. — Перестанет доиться, пойдёт в котёл. И чтоб не загадила мне палубу над крюйт-камерой.
— Слушаюсь, ваше высокоблагородие.
Он помолчал.
— Вы просили её для другого.
— Для другого, ваше высокоблагородие. Не вышло.
* * *
К Карвалью я ушёл в полдень и просидел у него до темноты.
Бенту привёл Пекену. Шёл девятый день, пузырь ещё держался. Первой Карвалью посадил Бенедиту, и я привил её снова, с руки на руку. За ней пошли пятеро соседских детей, которых он собрал с утра; их матери ждали во дворе и глядели на стулья в приёмной. Одна спросила его о чём-то; он ответил ей коротко, и она поцеловала ему руку.
Человек от двора пришёл к полудню с двумя детьми из госпиталя, при мне взял материю и ушёл, не назвавшись.
Потом я учил его вести цепь. Прививать он умел и сам. Я показал ему, как брать с края валика, чтобы пузырь набирался снова, и как запечатывать струп воском в пузырёк. Одного пузыря, если брать по капле и ждать, пока он наберётся снова, хватало на пятерых. Записывать велел каждое плечо: имя, день и с чьей руки взято. Карвалью записывал за мной по-латыни, мелким почерком, в книжку с медными застёжками. Прощаясь, он раскрыл её на первой странице и попросил меня расписаться под первым звеном. Я расписался.
Впервые за плавание я оставлял за собой цепь, которую поведут и тогда, когда нас здесь не будет.
* * *
Утром двадцать восьмого я в последний раз смерил Новицкому ногу на берегу. Узелок лёг на три волоса ниже, чем в ночь на семнадцатое число. Новицкий перевёл глаза с тесьмы на меня и ничего не сказал. Лангсдорф проводил нас до пристани и на прощание долго не выпускал руку Новицкого из своей. Я видел, как он при этом считает.
К борту его привезли в капитанской шлюпке.
У трапа Прошка сунулся было подхватить его под локоть, и я поймал Прошку за рукав. Новицкий этого не видел. Он взялся за фалрепы и пошёл вверх сам, ступень за ступенью, отдыхая на каждой третьей. Я поднимался следом и считал. Ступеней было одиннадцать. На верхней он остановился, перевёл дух и выпрямился.
Вдохов было двадцать.
С юта на него глядел Головнин. Я ждал, что капитан что-нибудь скажет, но он промолчал, и Новицкий пошёл к себе мимо вахтенных, ни разу не взявшись рукой за переборку.
Ключ от сундука со спиртом так и лежал у меня в кармане.