Кладбище парусников - Игорь Алмазов
До Кадьяка я когда-то насчитал сорок звеньев. Шаг восемь дней, и шаг нельзя пропустить. Будь у меня на борту человек, привитый двадцать второго, восьмой день у него пришёлся бы на позавчерашний день. Такого человека не было.
Я сложил столбцы. Сто двенадцать с рубцом и семнадцать моих. Вышло сто двадцать девять. На борту было сто тридцать.
Последним в моём списке шёл юнга Жуан, записанный четвёртого декабря. Графа напротив его имени стояла пустая.
Я выбрал его на берегу сам. Он был для меня мальчиком с ожогом на ступне и братом Розы. И был звеном.
С юга по ночам уже тянуло холодом. Материя на стекле в холоде не киснет так, как в тропиках, и живёт дольше — это я знал точно. С плеча Жуана можно было взять и на свежее звено, и в запас, и на стёкла, сколько наберётся. Пузырь у непривитого встаёт полный: материи с него хватает на троих и на дюжину стёкол. Одно плечо выходило страховкой на весь переход до Перу.
Жуан за месяц на наших харчах окреп, и лихорадки я за ним не видел. Прививка у непривитого идёт с жаром на шестой или седьмой день, иной раз с ломотой в теле, и мальчику двенадцати лет это не опасно.
В пустую графу напротив его имени я вписал завтрашнее число. «Имя пишите то, какое есть», — говорил мне Новицкий в Рио.
* * *
Утром, до раздачи, я доложил Новицкому. Он сидел на койке, свесив ноги, и пил молоко из кружки маленькими глотками.
— Юнгу, — повторил он. — Бразильца.
— Он у нас один непривитый, ваше благородие. И мы для этого его и брали.
Новицкий поставил кружку на колено и долго на меня смотрел.
— Запись по форме, — сказал он. — И принесёте мне на подпись.
— Слушаюсь.
Жуана я позвал после раздачи. Прошка держал свечу, хотя было светло: ему велели её держать.
Жуан пришёл босиком, с тряпкой для меди за поясом, и остановился у двери, глядя то на меня, то на Прошку. В лазарет он раньше приходил за маслом для ноги и ногу выставил и теперь, по привычке.
Объяснить мне было нечем. По-португальски я почти не говорил. Прошка решил мне помочь и стал сам объяснять по-русски, громко, как объясняют глухому. Жуан слушал его, кивал и не понимал ни слова.
— Дурной, — сказал Прошка с сожалением. — Ему про пользу, а он кивает.
Я показал Жуану стекло, потом ланцет. Потом закатал свой рукав и показал на плече старый рубец, круглый, детский, и провёл над ним ланцетом три раза, не касаясь кожи. Потом показал ему на плечо.
Рукав он закатал раньше, чем я договорил. Левый, как я и показывал.
Я хотел, чтобы он понял, на что даёт руку, но объяснить мне было нечем. Ланцет в пальцах лежал тяжелее обычного. От того дня, как я подписал бумагу за его сестру, прошло двадцать дней, и до Кальяо мне оставалось внести по ней ещё четыре четверти. Он держал руку и смотрел мимо моего плеча, в переборку.
Со стекла Пекену я снял материю каплей кипячёной воды, растёр кончиком ланцета и сделал на левом плече три укола, неглубоко, до росинки крови. Потом втёр кашицу. Жуан смотрел, как я работаю, и дышал носом. Рукав я велел не опускать, пока не подсохнет, и Прошка стоял над ним со свечой и следил, чтобы не опустил.
Пока подсыхало, он поднял на меня глаза и сказал: «Роза». Больше он ничего не сказал, потому что больше не умел. Я показал рукой на восток, туда, где остался берег, и кивнул. Он подумал и кивнул тоже. Не знаю, что он из этого понял.
Считал я вслух, по-русски, и загибал пальцы у него перед глазами. На пятый день покраснеет. На шестой встанет пузырь. На восьмой я возьму. Жуан следил за пальцами и шевелил губами, а на восьмом сказал «восемь», по-камбузному, с ударением не на том слоге, и повторил ещё раз. Восьмой день приходился на десятое января.
Взяться могло и не взяться. Материи на стекле было одиннадцать дней; всё это время она лежала в лазарете, в духоте, и могла умереть там, пока я её берёг. Если не возьмётся, у меня оставались ещё пять стёкол Пекену и крошки в пузырьке. Другого плеча у меня не было.
В журнал я записал всё по той форме, которую Новицкий продиктовал мне в Рио и которую я тогда не смог дописать до конца.
«Материя, коей привит нижепоименованный, взята с плеча Пекену, подкидыша братства милосердия, номер сорок семь, двадцать второго декабря в Рио-де-Жанейро. Привит юнга шлюпа „Камчатка“ Жуан второго января 1818 года, в море».
Пустых мест в строке не осталось.
Когда Жуан ушёл, Прошка задул свечу и постоял.
— Вашбродь, а он понял?
— Нет.
— А руку дал.
— Дал, — сказал я.
Прошка покрутил в пальцах огарок и больше не спрашивал. Вечером я отнёс запись Новицкому, и он подписал её, прочитав один раз.
Русский язык Жуан брал с камбуза. Первыми он выучил команды, потому что их кричат громче всего, потом счёт до десяти, потом ругань, которая шла у него лучше счёта. «Щи» и «сухарь» выходили у него чисто; «ваше благородие» не давалось вовсе, и вместо него он говорил «вашбродь», как Прошка. Матросы учили его нарочно неверно. Кок научил его здороваться с боцманом словами «доброго здоровьица, тётенька», и Жуан сказал это Евдокимову при всём баке, старательно, по слогам. Хохотали до слёз. Евдокимов посмеялся со всеми, потом отвёл его за фок-мачту и выучил, как надо.
Кок взял его к себе в подручные с первого дня. Рука у кока после котла зажила, но мизинец и безымянный так и не разошлись — стянулись рубцом к ладони; этого я не досчитал, когда радовался, что он поправляется быстро.