Кладбище парусников - Игорь Алмазов
Кричал я много, и всякий раз боль под рёбрами слева брала своё, и я стал говорить тише. Сам я был мокрый до нитки, и зубы у меня стучали, но раздеться и греться мне было некогда.
Матюшкин стоял у грот-мачты, мокрый по пояс, и смеялся. Его не рвало впервые за неделю, и он смеялся этому громко, и смех выходил неровный, со всхлипом. Я сунул ему в руки фонарь, который успели зажечь снова.
— Держите и считайте, Фёдор Фёдорович. Всех, кого понесут вниз. По фамилиям.
Считать он умел. Смеяться он перестал на третьей фамилии, и дальше он называл их ровно и громко и шёл за носилками с фонарём.
Три дня назад я назвал капитану сто двадцать шесть здоровых. Вычел я пятерых: Фёдорова, Потапова, Абабкова и двоих с глубокими ранами. Пурначева, которого откачали, я оставил в числе и поставил против его фамилии вопрос. Число я сказал вслух, при боцмане.
— Сто двадцать один.
Евдокимов повторил число про себя, шевельнув губами, и пошёл на бак ставить людей к помпам.
* * *
Лазарет качало, и фонари ходили на крюках. На полу стояла вода, и в ней плавали корпия и чей-то башмак.
Коек в лазарете у меня было четыре, и три из них занимали простуженные ещё до волны. Четвёртую отдали Фёдорову. Абабкова, Потапова и двоих раненых от снасти Прошка уложил вдоль переборки на сложенную парусину и ходил между ними с кружкой. Проходя мимо, он трогал Абабкова за плечо.
Кресло Новицкого стояло тут же, у переборки. Он велел перенести его в лазарет ещё утром, когда Литке записал барометр красными чернилами, и Амвросий принайтовил его к рыму. Новицкий сидел в нём и подавал мне инструмент одной рукой — правой. Левая лежала на подлокотнике. Больше он не мог. В Рио он не мог и этого.
Скородумов светил мне фонарём. Фёдорова положили на стол, и я принялся осматривать его ногу.
Открытую голень в море режут сразу, пока человек ещё в силах и рана не начала гнить. Этот расчёт был у Новицкого в глазах — давно сделанный и много раз проверенный. Я глядел на ногу и думал про Фомина.
Фомину я эту ногу оставил на кронштадтском рейде, при свете дня, и рана у него была чистая, и кость я загнал под кожу через четверть часа после бочки. Тут прошло полтора часа, кость стояла наружу всё это время, и в рану набились щепа, пенька и та вода, что шла с палубы. Одинакового в двух этих ногах было только место перелома.
Кость вышла одним концом и раздроблена не была. Стопа была холодная, как и весь он после воды, но под щиколоткой, с внутренней стороны, под моим пальцем билась жила, и пальцы на ноге шевелились, когда я велел. Такую ногу можно было оставить, ежели держать рану открытой и чистой и ежели повезёт.
Я попросил корпию. Новицкий посмотрел на меня долго и подал корпию.
Потом он отдал Скородумову ключ, велел отпереть сундук и, поставив мерную кружку себе на колено, налил в неё спирту до черты. Вылил он его мне на руки сам.
— Запишете после, — сказал он.
Ладони у меня горели от спирта и от холода.
Рану я промыл кипячёной водой. Щепу и пеньку я выбирал пинцетом, по волокну, по одной, и Фёдоров выл и кусал ремень. Потом Скородумов тянул ногу за стопу, ровно, всем весом, откинувшись назад, и я тем временем ставил кость на место. Для этого мне пришлось навалиться на ногу грудью, и в боку у меня полыхнуло так, что на миг потемнело. Кость встала. Под щиколоткой жила билась по-прежнему. Лубок Амвросий принёс из бочарной клёпки, выстрогав его на глаз, и купор не ошибся ни на палец.
Шить наглухо я не стал. Зашитая плотно, такая рана запирает в себе всё, что в неё набилось. Швы я клал редко, оставляя выход, и на четвёртом стежке правая рука пошла не туда. Игла вышла криво, мимо края раны.
Я остановился. Дышал я мелко, верхом груди, и дышал так с самой палубы, и до сих пор мне было не до того. Ладонь я положил себе на правый бок, под мундир, и повёл по рёбрам сверху вниз, по одному. Под седьмым ребром справа под пальцами хрустнуло, как хрустит снег.
Кашлянул я в кулак, осторожно, и посмотрел на ладонь. Крови на ней не было. Вдохнул, сколько пускало, и дышалось с обеих сторон, слева короче. Судя по всему, ребро не задело лёгкое.
Дошивал я левой. Выходило хуже и вдвое медленнее, и Скородумов подвинул фонарь ближе, ни о чём не спрашивая.
Бинтовать себе грудь я не стал. Тугой бинт держит рёбра и не даёт дышать во всю грудь, а за неделю в нижней доле может застояться мокрота. К Кальяо это обернётся воспалением лёгких. Значит, бинта не будет. Значит, будет боль — недели на три, и через неё пройдут всякие пилы, вправления и подъёмы по трапу.
Никому я этого не сказал. Сто двадцать один, которые я назвал на палубе боцману, так и остались ста двадцатью одним.
Новицкий смотрел на меня из кресла — на левую руку с иглой и на правую, которую я держал прижатой к боку. Он тоже ничего не сказал. Так мы и молчали вдвоём, пока я не завязал последний узел и не положил иглу в таз.
* * *
К утру вода в лазарете ушла в шпигаты, оставив на полу песок и корпию. Скула, по которой прошёлся сапог, заплыла, и левым глазом я глядел в щёлку.
Двоих с глубокими ранами я зашил ещё ночью, левой рукой, по стежку в минуту, и оба терпели. Фёдоров спал на опии, дыша ровно. Повязку я поднял с краю. Рана шла чисто, и из выхода, который я оставил, сочилась розовая сукровица без запаха. Абабкова Прошка будил всю ночь, всякую склянку, и тот к утру ругался на него внятно, по-вологодски; зрачки стали почти ровные.
Жестянку я нашёл под койкой.
С найтова её сорвало, когда шлюп лёг под волной на борт, и загнало в угол, но крышка держала. Я сел на мокрый пол и открыл. Стёкла лежали в вощёной бумаге, по два. Я считал. Двенадцать. Потом пересчитал, разворачивая каждое к свету. Двенадцать. Соли внутрь не прошло: восковая заливка по краю крышки была цела,