Кладбище парусников - Игорь Алмазов
Свой счёт он прежде при мне не читал ни разу. Теперь прочёл весь, до последней строки, и я не сразу понял зачем.
— Теперь ваше.
Я доложил по людям, по тетради, по фамилиям. Про Абабкова, у которого зрачки почти сравнялись. Про Пурначева, который кашлял, но жара не было, и хрипов в груди я трубкой не нашёл. Вопрос против его фамилии я стёр, и число вышло сто двадцать два. Про Потапова с рукой на перевязи. Про двоих зашитых, которые встанут через неделю.
Он выслушал, не перебивая.
— Фёдоров когда встанет?
— К Кальяо не встанет, ваше высокоблагородие. Ежели нога пойдёт худо, придётся резать.
— Отчего не резали? Снова как в Кронштадте?
— Да, ваше высокоблагородие. Нога была живая. Отнять её можно и завтра. Назад её не приставишь.
Он помолчал.
— Кто резать будет?
— Я.
Головнин оглядел меня: то, как я стоял, держась прямо, и правую руку, которую я прижимал к боку под мундиром.
— Что у вас с боком?
Соврать ему в этом было нельзя.
— Ребро, ваше высокоблагородие. Седьмое справа.
Он молчал долго. Окно в каюте было мокрым снаружи, и по стеклу сползала снежная каша. Я ждал, дыша верхом груди.
Про «Диану» мне рассказывал Скородумов, ходивший на ней с капитаном. В восьмом году он бился здесь против ветра, с больными на борту, и повернул к мысу Доброй Надежды.
— Ревизия в колониях, — сказал он наконец, — никого ждать не станет.
* * *
Ветер к проливу пришёл с юго-запада, и проливом Ле-Мер мы не пошли. Землю Штатов обходили с востока, южнее. Двадцать пятого Земля Штатов прошла у нас по правому борту — чёрная, в снегу, с белой полосой прибоя у подножия — и скрылась.
За Землёй Штатов волна пошла длинная, с самого запада, и шлюп взбирался на неё медленно, кренясь, и так же медленно сходил вниз, и на всяком спуске у меня отзывалось под рёбрами.
Снасти обросли льдом. Лёд лёг на ванты и на реи толщиной в палец, и марсовые обивали его мушкелями, прежде чем лезть. Головнин держал их наверху по часу, как положил тогда над картой. Где их греть и чем поить, решал я, и тут он не переменил в моём докладе ни слова. По прошествии часа их снимали, и внизу у камбуза их ждал Прошка с ведром кипятку. Врангель осматривал им руки и ноги и писал в свою тетрадь, у кого что побелело.
Кипяток с сахаром работал хуже, чем я рассчитывал. Кружка остывала раньше, чем человек долезал до салинга, и наверху он получал холодное и выливал его на обледенелые пальцы. Дров у кока было теперь в обрез, и я переделал. Греть стали у камбуза, на баке, из одного котла на всю смену. Пить давали перед подъёмом, при мне, и сразу после спуска, а наверх не давали ничего. Кок, считая поленья, перестал на меня ругаться.
Врангель, раз тетрадь всё равно была при нём, взялся считать сахар. На третий день он принёс мне расчёт. При нынешнем расходе сахару хватало на восемнадцать дней.
Цифра мне не понравилась, и Врангель, глядя на меня, сказал, что ему она тоже не нравится.
По трапу в эти дни я ходил боком, держась левой рукой за поручень и не поворачиваясь. На третьей ступени всякий раз брало в боку, и я научился брать эту ступень на выдохе. Кашлять я себе не давал. Когда было надо, прижимал к боку свёрнутую рукавицу и кашлял в неё, и так было легче.
* * *
Неделю мы шли галсами, почти не продвигаясь.
Солнца мы не видели, и штурман Никифоров клал на карту полуденную точку по счислению. Всякая новая точка ложилась почти туда же, где лежала вчерашняя. Дни шли одинаковые. Снег, лёд на снастях, смена галса, час наверху, кипяток у камбуза — и опять сначала.
На четвёртый день, при большом крене, Фёдорова сорвало с парусины вместе с лубком, и он проехал по палубе лазарета до переборки. Лубок я переложил, шину стянул заново. Рана разошлась по трём стежкам, и я отворил её шире и промыл. К вечеру она шла чисто.
Снова пришла цинга. На утреннем осмотре было четверо с рыхлыми дёснами, на третий день стало пятеро, к концу недели — семеро. Я смотрел им рты при фонаре, отворачивая губу пальцем, и дёсны у всех семерых кровили от одного касания. Врангель вёл свою тетрадь по ногам исправно, и цифры в ней выходили хуже, чем я ждал. У троих к вечеру отекали голени, и ямка от пальца держалась долго. У двоих на голенях пошли пятна, мелкие, багровые, у корней волос.
Лимонного сока в бутылях под маслом, если делить до Кальяо, выходило по ложке в день на семерых. Столько я и отдавал — по ложке утром, — и восьмого человека поить было бы уже нечем. Англичане дают своим матросам по три четверти унции всякий день, всем подряд, с грогом. Моей ложке, я знал, до этого было далеко.
Цинготных я снял с марсов. С такими ногами на рею не лезут, и марсовых стало меньше, оставшимся выходило лезть чаще.
Горох на парусине в холоде всходил худо. Ростки выходили белыми и вялыми и ложились на парусину, едва поднявшись. Поставить плошки к камбузу, в тепло, я не мог. Камбуз топили по счёту поленьев, и у плиты грелись марсовые.
Капусту я считал по дням. Остаток в бочках я поделил на число людей и на число дней до Кальяо, считая от нынешнего дня, и расчёт не сходился на девять дней. Врангель пересчитал на своей дощечке и получил то же.
— Девять дней, Андрей Ильич.
— Девять.
До месяца, какой простоял у Горна Блай, нам было ещё далеко, и девяти дней у меня уже не сходилось.
Новицкий всю эту неделю провёл в кресле. Ногу ему я мерил шнурком, и узелок что ни вечер ложился выше прежнего места, и губы у него под утро снова синели.
Прошка принёс кота на руках, показать. Дымок за неделю поймал в хлебной камере трёх крыс, и Прошка сложил их у двери лазарета в ряд,