Кладбище парусников - Игорь Алмазов
— Опять голодом морить.
— Опять, ваше благородие.
Он хмыкнул и отвернулся к переборке.
Ночью я считал ему вдохи на каждой склянке. Двадцать шесть. Двадцать шесть. К утру — двадцать четыре.
На другой вечер шнурок он протянул мне сам, едва я вошёл. Узелок лёг на четверть вершка ниже прежнего. Я перемерил при другой свече. Выходило то же.
Число я вписал в столбец молча. Новицкий смотрел на меня из кресла.
— Ну?
— Ниже. На четверть вершка.
— Гм.
* * *
Кипяток в лазарет теперь носили по счёту. Шкиперскую залило ещё у Горна, трюмный запас дров отсырел, и кок жёг его пополам с ветошью, ругаясь, что сырое дымит и не горит. Для одного Фёдорова мне нужно было ведро кипятку в день: на корпию, на иглы и на промывание культи; кроме того, Новицкому — бутыль с горячей водой к ногам.
Дрова выдавала шкиперская часть. В шкиперской части сидел Лобанов.
Нашёл я его в каморке при шкиперской кладовой. Пахло там мокрой пенькой и смолой, и он сушил над фонарём ведомость, держа её за углы, чтобы не прожечь.
— Андрей Ильич. — Он положил ведомость на колено. Руки у него были сухие, тёплые, и лист в них не дрожал. — Как Фёдоров?
— Жив.
— Слава богу. Сапог его Трофим уже на баке примерял, при всех. — Он улыбнулся. — Знаю, зачем вы. Сухих нет. Мокрых сколько угодно.
— Мне на лазарет, Пётр Севастьянович. Кипяток у меня вместо лекарства. Корпию варить, инструмент варить, культю мыть.
— Лекарство, Андрей Ильич, у вас в сундуке. А дрова у меня в ведомости, и счёт им капитан вёл сам. Камбузу столько-то поленьев в сутки, и полена сверх я не дам.
— Тогда разбитые места в хлебной камере. Три. Их всё одно чинить не станут.
— Бочкотару берите, — он подумал. — Амвросий поглядит, что на клёпку годится, прочее ваше. И стружку у него возьмите, на растопку.
— А ящики у борта, которые треснули? Там доски сухие.
— Те компанейские.
Голос у него не переменился.
Птичку против бочкотары он поставил той же рукой, какой держал ведомость.
— Компанейского не трогать ни при каком расходе. Ни ящика, ни доски от ящика. Хоть бы люди без горячего сидели. Так заведено, Андрей Ильич, и заведено не мной.
Клёпка была дубовая, сухая изнутри и горела бы жарко. Бочкотару мы с Прошкой носили наверх в два захода. Треснувшие ящики стояли у борта, где их притиснуло волной, и на крышках чернели номера, выведенные краской, как на том. Из одного глядели обухи топоров, увязанных по дюжине, из другого сыпался на палубу синий бисер, и Прошка собрал горсть и высыпал обратно в щель. Амвросий отобрал из бочкотары четыре клёпки на починку, пометил их углём и остальное отдал, не торгуясь.
На втором заходе я задержался у угла с фонарём. Прошка ждал у трапа с клёпками в охапке. Холод держал спирт в стекле, и пятно на доске за эти дни поднялось на полпальца. Выходило, что стекло опустеет недели через три.
Об этом ящике Лобанов просил меня ещё в Рио, в трюме, при двух матросах, чтобы я его не трогал. Ящик шёл под тем же правилом, что топоры и бисер. По описи — в Ново-Архангельск, и правило это было сильнее лазарета. Евграф Саввич говорил мне в Кронштадте, что поклон передать есть кому и в Портсмуте, и в Рио. Выходило, что найдётся кому передать и в Кальяо. До него, по счислению Никифорова, оставалось недели две-три, и течи оставалось столько же.
Сроки сходились. Это я отметил сам, стоя с фонарём у треснувшей доски, и пошёл к трапу.
Прошке я ничего не сказал. Решал я это второй раз, и во второй раз решение опять показалось мне разумным.
К вечеру на камбузе из сухой клёпки вскипел наш котелок, отдельно от общего, и его принесли мне в лазарет, обернув полой.
* * *
Лёд с вант сошёл за два дня, и марсовых перестали снимать через час. Пятидесятую широту по ту сторону мы пересекли пятого, в полдень. Солнце вышло впервые с тех пор, как мы миновали Землю Штатов, и Литке с Врангелем взяли его в два секстана у одного борта. Я стоял у грот-мачты, там же, где стоял в январе, когда Литке молчал.
— Сорок девять! — Литке опустил секстан первым. — Сорок девять и пятьдесят восемь! Мы за ним, мы за ним!
Врангель досчитал свою цифру позже.
— Сорок девять и пятьдесят восемь.
Никифоров положил точку и сверил её с полуденной по счислению. Легли они рядом.
Головнин посмотрел на карту.
— Пишите. Горн пройден.
Считал он Горн от пятидесятой до пятидесятой, как клал над картой ещё в январе, и мы, как я прикинул, уложились в его три недели. Меридиан мыса прошли раньше, в ту самую смену галса, которую Литке угадал по барометру. В тот полдень точка Никифорова впервые за неделю легла западнее вчерашней.
Меня Головнин заметил у мачты.
— Сколько у вас здоровых?
— Сто двадцать один, ваше высокоблагородие.
Он кивнул и ушёл к себе. Число у него, я думаю, было своё, и моё с ним сошлось.
Матюшкин записывал что-то в книжку, прикрываясь от ветра плечом.
— Магеллан назвал его Тихим оттого, что вышел в него в тихую погоду. — Он поднял голову. — Нам, стало быть, повезло меньше, чем Магеллану.
По чарке за Горн Головнин велел выдать всем. Свою я отдал Евдокимову, и тот выпил её за Фёдорова.
Литке нашёл меня у лазарета перед ужином, красный от ветра.
— Шесть часов, Андрей Ильич! Всякий раз шесть часов, как по писаному! Я вам покажу, я всё выписал!
Столбец он мне показал, и я рассматривал его столько, сколько он хотел.
Врангель пришёл следом, с дощечкой, и Литке при нём замолчал не сразу.
— Сахар, Андрей Ильич. По нынешнему расходу восемнадцать дней.
— Опять восемнадцать?
— Опять. Льда нет, поить наверху некого.
Вечером я сводил календарь.
Из Рио мы ушли двадцать восьмого декабря, на три с половиной недели позже, чем думали. Тогда я считал эти недели потерей. Девятнадцать недолитых бочек воды, скот, который надо кормить на стоянке, жалованье, которое идёт — и ни одной мили. Думал я, что стоим мы из-за советника и бумаги, которую я