Кладбище парусников - Игорь Алмазов
* * *
В те же дни Литке вёл свой столбец в журнале погоды и сводил его с числами Матюшкина, склянка к склянке. За эти недели он увидел в нём то, чего не видел штурман Никифоров. Перед каждым заходом ветра к западу барометр за шесть часов давал один и тот же ход. Сперва падал на две линии, потом стоял, потом падал ещё. Литке выписал это на отдельный лист, по дням и по склянкам, и пошёл к Головнину сам, первым. Через Врангеля он не пошёл.
Я сидел в углу капитанской каюты, куда пришёл с утренним докладом, и слушал, как он докладывает. Говорил он быстро, сбиваясь; лист в руке подрагивал. Головнин слушал, не поднимая глаз от листа, и раз спросил, по какому барометру. Литке ответил, что по своему и что барометр в кают-компании врёт на полторы линии, и это тоже выписано.
Головнин сказал, что проверит на следующей смене галса. Я пришёл с докладом и на другой день, когда барометр пошёл тем же ходом, который Литке показал на листе, и капитан послал сказать на вахту, чтобы готовились к повороту. Через шесть часов ветер зашёл к западу. Галс сменили на час раньше, чем сменили бы, и я видел с трапа, как Головнин, проходя по шканцам, остановился возле Литке.
— Хорошо, мичман, — сказал он.
Врангель, узнав об этом, пришёл к Литке на шканцы и при всех пожал ему руку. Литке покраснел до ушей и ничего не сказал. Вечером за столом он говорил, как рассказывал мне потом Матюшкин, полчаса, не переводя духа, про барометр и про Кука.
Две недели назад он отвечал штурману в три слова и отдавал свою широту Врангелю. Лекарства я ему никакого не давал. Я дал ему отдельный столбец и право ставить под ним собственную подпись — этого хватило. Записывать это я не стал. В тетради у меня не было графы и для этого.
* * *
Ночью меня разбудил Прошка.
— Вашбродь. У Фёдорова нога горячая. И от повязки пахнет.
Я встал, придерживая бок, и пошёл за ним. Фёдоров не спал. Лицо у него было серое, губы сухие, и он смотрел на меня и молчал. Пульс под пальцами бежал за сотню, мелкий, частый.
Повязку я снимал медленно; Прошка светил мне из-за плеча и дышал в затылок. Края раны разошлись. Кожа вокруг была красная, а ближе к ране отливала зеленью, и пахло от неё сладко и тяжело. Я нажал пальцем повыше раны, и под кожей хрустнуло. Тот же хруст я слышал у себя в боку, под седьмым ребром. Только под пальцем у меня была не кость.
Под кожей был газ. В моё время это звали газовой гангреной, здесь — антоновым огнём, и средство от него было одно. Оно лежало в наборе, под замком, и называлось пилой. Трюмная вода несла в себе всё, что стекало с палубы, — от дёгтя до навоза из-под коровы, — и всё это попало Фёдорову в рану в первый же час. Сидело оно глубоко, и рана над ним затягивалась сверху. На крене её разорвало заново, и с того дня прошло двое суток.
Резать надо было выше колена, и нынче. Завтра огонь уйдёт в бедро. Так режут вдвоём. Один оттягивает кожу и мясо кверху, другой пилит, быстро, пока у человека хватает сердца. Держать больного мог Скородумов. Пилить на шлюпе умели двое, Новицкий и я.
Я поднял правую руку и посмотрел, как она держится. Пальцы стояли ровно. Я вдохнул глубже — бок дёрнуло, и рука опустилась на палец.
Руки у меня однажды уже кончались, в прошлой жизни. Последние семь лет я проходил, держа их в карманах халата.
Потом я оглянулся на Новицкого. Он спал в кресле у переборки, с головой на подпорке. Встать к столу он не мог.
До рассвета оставалась пара часов, и пилить было некому.
Глава 13
Пилить было некому. Я сел на рундук против кресла и стал считать руки.
Прошка стоял надо мной с фонарём и ждал. Фонарь я у него взял и поставил на пол, а самого послал на камбуз сказать, чтобы к свету было два ведра кипятку и чтобы грели сейчас, не дожидаясь кока.
В строю у нас стояло сто двадцать два человека из ста двадцати девяти списочных, и ни один из ста двадцати двух пилы в руках не держал. Вне строя было семеро. Фёдоров на столе, Новицкий в кресле, двое зашитых после волны — на холоде раны у них сходились медленно. Потапов с рукой на перевязи и двое простуженных за парусиной. Резать выходило вчетвером, и все четверо были тут же, в лазарете: Новицкий, я, Скородумов и Прошка. Считал я их про себя, по одному, тем же порядком, каким на утреннем осмотре считаю дёсны.
У Новицкого держала правая кисть. Корпус не держал. Сидеть он мог, пока подпорки Амвросия подпирали ему спину, стоять не мог вовсе. Встань он к столу — через четверть часа его пришлось бы класть рядом с Фёдоровым.
У меня держало всё, кроме вдоха. На один ход пилы нужен один выдох, и выдохов у меня было столько, сколько вытерпят рёбра. Рёбер хватит на восемь движений, может статься, на десять. На четверть часа работы ножом их не хватит. Лоскут режут согнувшись, долго, и где-нибудь на середине я выпрямлюсь, чтобы вдохнуть, и лоскут испорчу.
Скородумов делал, как учили, и только как учили. Плечо Потапову он вправил так, как я ему показывал, слово в слово и ни на палец иначе. Жгут он наложит так, что я лучше не наложу.
Прошка будет держать ремни, потому что больше ничего не умеет. Держать он умеет так, что человек под ремнём не сдвинется.
По чину нож и пила шли штаб-лекарю, подлекарю — крючки и жгут. У штаб-лекаря держала одна кисть.
Делить выходило по рукам. Разрез и лоскут — Новицкому. Сидящему сгибаться не надо, стол придвинем к креслу вплотную, и работать будет одна кисть, а кисть у него держит. Мне сгибаться надо, и на этом я лоскут испорчу. Пила — мне: на пилу у меня есть восемь движений. Жгут и щипцы — Скородумову, ремни — Прошке.
Резать при фонарях я не хотел. Светало в этих широтах рано, до света оставался теперь час, и этот