Кладбище парусников - Игорь Алмазов
— «Вы, читающие это у тёплой печки, не поверите, что земля может не значиться ни на одной карте и всё же держать на себе человека», — он поднял голову. — Дома это будут читать вслух, за чаем. Пошлю одному человеку в Петербург. Он напишет лучше. Он всё пишет лучше.
Кому он пошлёт, я знал и спрашивать не стал.
— А вы что запишете, Андрей Ильич?
— Воды нет. Дров нет. Траву проверю.
Он засмеялся, и я тоже, и в боку от этого кольнуло.
Яйца матросы собирали шапками. Птица с гнезда не вставала, и яйцо приходилось вынимать из-под неё рукой. Яйца были крупные, в ладонь. Матросы пили их тут же, у гнёзд, проколов скорлупу ножом, и я не мешал. В бочонки я велел класть только те, что тонут, и Прошка пробовал каждое в шлюпочном ведре с забортной водой, опуская на ладони. Всплывало чуть не каждое третье, насиженное, и такие Прошка откладывал на камни. Я считал, сколько легло в бочонки, и насчитал двести шестьдесят с лишним. На сто двадцать девять ртов это два обеда, по яйцу на брата.
— Два обеда, — сказал я Матюшкину.
Он записал. Через плечо я видел, как он выводит «два обеда на сто двадцать девять душ», красиво, с росчерком. Я имел в виду другое. От цинги в яйце нет ничего.
* * *
Потом матросы начали бить птиц.
Били палками, кто чем. Большая белая птица сидела на гнезде и не улетала, только поворачивала голову навстречу, и её били по голове. Били много, с азартом, и кричали друг другу, сколько у кого. Один матрос тащил к шлюпке четыре тушки, по две в руке, за шеи. За его спиной лежало ещё двенадцать.
Звук шёл глухой, частый. Прошка рядом со мной бросил пробовать яйца и замер с яйцом на ладони.
Я стал считать. Битых набралось под сотню. Шлюпка могла взять три десятка, и то ежели оставить на берегу часть яиц. Съесть прежде, чем мясо пойдёт душком, мы могли ещё меньше. Счёт у меня не сходился втрое.
— Её ж не жалко, вашбродь, — матрос с четырьмя тушками остановился передо мной, утирая лоб. — Её тут тьма.
— Тьма. А шлюпка одна.
Муравьёва я нашёл у шлюпки.
— Матвей Иванович, велите бросить. Мясо пропадёт. Пух и перья бы собрать, все, в мешки. Мне на подушки.
Под культю Фёдорову и под спину Новицкому мне нужно было подложить мягкое, и пуха на это требовалось много.
Муравьёв поглядел на меня, на битых и кивнул Михееву, и тот закричал так, что ближние птицы подняли головы. Палки опустились не сразу. Последним бросил палку тот, что нёс четыре тушки, и пошёл щипать их, сев на камень. Скоро щипали все, по двое на мешок, и пух поднимался над гнёздами и летел по ветру в море. В шлюпку взяли двадцать шесть тушек, по одной на пятерых. Битых, что не влезали, сложили у камней, и над ними сразу закружили поморники. Прошка собирал пух молча и ни разу на меня не взглянул.
Матюшкин стоял с книжкой, белый лицом.
— Они же не улетают, Андрей Ильич, — он сглотнул. — Они не улетают.
Книжку он закрыл и до самой шлюпки больше её не раскрывал.
Врангель на шум головы от инструмента не поднял.
— Тише там. У меня солнце уходит.
Закончил он на исходе второго часа, как и обещал капитану. Инструмент вытер платком, уложил в ящик и только тогда надел мундир. Пальцы у него посинели от ветра, и верхнюю пуговицу, я заметил, он застегнул не с первого раза.
В шлюпку садились по счёту. Муравьёв считал вслух, я считал за ним, и сошлось.
Назад шлюпка шла тяжело, низко сидя в воде, и Михеев правил осторожнее, чем утром. Врангель напротив меня обнимал ящик с инструментом и смотрел на шлюп. Литке держал на коленях позвонок, придерживая другой рукой карманы.
— Под банку положите, — Врангель не обернулся. — Крен дадите.
Литке не положил. Матюшкин, сунув руки под мышки, глядел назад, на остров. Я считал вдохи, по три на волну, и до самого борта мне их хватило.
* * *
На шлюп мы вернулись к шести склянкам пополудни, с мешком травы, с яйцами в трёх бочонках, с двумя мешками пуха и с двадцатью шестью тушками под банками. Выстрела с борта так и не было. Филатов встретил нас у борта и прежде людей оглядел шлюпку, обойдя её глазами от форштевня до руля, и только потом отошёл.
Головнин стоял у трапа и спросил одно, глядя на меня.
— Вода?
— Нет, ваше высокоблагородие.
Он кивнул и ушёл к себе.
Половину яиц кок поставил варить в двух котлах, а чистил их у камбуза Жуан, складывая скорлупу в ведро. Вечером Евдокимов раздавал их на баке сам, по яйцу в руки, и там впервые с Горна смеялись.
Рапорт я подал Головнину на листе. Про воду и дрова там было сказано одним словом, про зелень тремя строками, а внизу шло число яиц, двести шестьдесят три. Головнин прочёл молча и положил лист под карту. У двери каюты я так и остался стоять, потому что меня не отпускали.
На столе лежали листы Тихонова, вид за видом, придавленные по углам свинцовыми грузилами, и карта под ними. Второй лист, с бухтой в углу, был ко мне ближе прочих.
Врангель доложил склонение. Головнин переспросил число и вписал его сам.
— Где брали?
— На плоском камне выше прибоя, ваше высокоблагородие, в сорока шагах от воды. Час и место у меня в тетради.
Литке доложил промер, в кабельтове от берега двенадцать сажен, песок, и на Врангеля, докладывая, не глядел.
Никифоров клал долготу по хронометрам, по обоим, записывал столбиком и одно и то же сверял дважды. Остров лёг туда, где у Арроусмита было море. Никифоров обвёл остров карандашом, легко, чтобы можно было стереть, и палец его остался лежать рядом, на чистом поле.
— Карта есть чьё-то счисление, ваше высокоблагородие, — Никифоров не поднял головы от листа. — Арроусмит здесь не был. Он сидит в Лондоне и сводит, что ему привезут. А я по этой карте вёл от самого Рио, и по ней же вести дальше.
— Значит, имена наши! — Литке не усидел на рундуке. — Его же никто не