Дигамма. Сборник - Ив Бонфуа
Хочет быть лишь этой темной спальней
Детей ночи: сна и смерти.
Как будто касаешься зеркала, а в нем
Навстречу тянутся чьи-то пальцы.
Меня возьмут за руку, верит Психея,
Поведут к чему-то, что выше мира.
Выше? Ступени спускаются вниз,
Тело слабеет, руки сжали
Тяжелую лампу, подогнулись колени.
Зачем ты толкаешь нагим плечом
Дверь, за которой твое будущее? Входишь,
Слышишь спокойное, мерное дыханье.
IV. «Она ли зажгла дрожащими руками…»
Она ли зажгла дрожащими руками
Еле видный огонек? Ее опережая,
В образ, дышавший глубоким покоем,
С криком метнулась черная тень.
Амур спит? Нет, глаза открыты[40].
Но это пустые орбиты, две
Кровавые впадины. Он ослеп?
Хуже: ему вырвали оба глаза.
Как рванулось это большое тело,
Пробужденное каплями жгучего масла!
Твоя участь — скитаться среди терний мира.
Он встает с постели. Что он сказал?
Прижимает к груди нагую подругу[41].
Ничем не унять ее громких рыданий.
Голос у стен храма
Они идут по сельской местности. Сельской? Не похоже. Кремнистая равнина заросла колючими кустарниками, жесткой травой, пробившейся между пластами серого камня, — здесь никогда не пахали, не сеяли. И ни души не видать в этом пустынном краю.
Слишком пустынном: эти двое не понимают даже, откуда здесь взялись они сами.
Но вот на пути ветхие стены: видимо, бывшая овчарня. Как устоять перед желанием войти в тесную дверь, завешенную ветвями фигового дерева? «Подожди…» Он поднимает двумя руками самые нижние ветви — толстые, узловатые — и его подруга, пригнувшись, входит. Они стоят посреди зала. Потолок не обвалился, цел и мощеный пол. А на стенах…
«Смотри, люди!» — вскрикивает она. Да, на одной стене — и на другой, и на третьей тоже, — в шелушащемся известковом слое можно разглядеть мужские и женские фигуры, изображенные стоя, в натуральную величину. Нет, все стерлось! Краски почти не видно! Лишь кое-где — блеклые розовые и голубые разводы, сохраненные старой штукатуркой. А лица? Сколько их тут было? Может быть, только одно… Одно, парящее высоко-высоко над этими, судя по всему, обнаженными телами, как воздушный шар на горизонте, уже готовый пропасть в летних сумерках. «По-твоему, здесь впрямь есть что-то?» — спрашивает он или, может быть, она. «Нет», — говорят они друг другу. Но они уже в другом зале, перед пустым, без статуи, цоколем, на котором осталась только полустертая надпись.
«Как думаешь, при желании мы смогли бы расшифровать эти знаки?» — спрашивает молодая женщина. Теперь она, почти нагая, стоит на коленях рядом с каменным постаментом, на красноватом, вперемешку с ветками, гравии, и указывает пальцем на группу из шести-семи букв, чуть в стороне от остальных. «По-моему, нет, — отвечает ее друг. — Слишком это не похоже на слова, какие мы встречали в нашей прежней жизни». Но все-таки наклоняется к постаменту. Даже опускается на колени, как она, и водит по надписи рукой… «Оставь, нечего и пробовать. К тому же здесь слишком темно. Это храм, — говорит она. — Руины какого-то храма».
Они не спешат уйти. Переходят из зала в зал — их тут, оказывается, много. Бродят по ним так, как могли бы это делать в давней жизни. У них под ногами песок, подошвы чувствуют приятное тепло. Но вдруг… «Что это?» — испуганно спрашивает она. Ее спутник отвечает: «Кто-то кричал».
— Не кричал: звал.
— Нет, не звал, крик был слишком…
Он ищет слово, наконец добавляет: «Слишком… одиноким».
Какая плотная тишина теперь окружила храм, наполняя и эти залы, — тишина жаркого лета, нарушаемая только стрекотанием стрекоз, только ветерком, который слегка шевелит черепицу на прохудившейся крыше!
— Мне страшно, — говорит она.
— Не бойся. Может, нам почудилось.
Но тут, словно в ответ, опять слышится крик или зов, на этот раз более протяжный, вроде уханья совы, жалобный и очень далекий, дикий, печальный. Несколько секунд звук вибрирует в воздухе, потом обрывается. И снова глухая тишина. Тишина — как сказать? — без единого изъяна. Непроницаемая.
— Где-то рядом.
— Да, недалеко.
Они понимают: кричали за стенами храма, но совсем близко. В двух шагах, слева от еще одной двери: в ее проеме видна освещенная солнцем высокая трава, спутанная, почти закрывшая синие горы на горизонте. Трава, и в ней желтые цветы.
Испуганный зверек
Они натолкнулись на него в кустах, отводя ветки, мешавшие идти. На высоте глаз: карабкался вверх и застрял, запутался. Они его видят, он смотрит на них. Его взгляд — бьющееся сердце, упорная мысль.
Ты раздвигаешь листья, берешь его в руки, он не сопротивляется: кажется, все тельце обмякло. Он как будто уже простился с жизнью, но под этим ярким небом — вечер еще не наступил — цепляется за последнее средство, притворяясь мертвым.
Пусть его, мертвого, оставят здесь, на камнях, по которым ступают их сандалии и которыми эта поросшая кустарником равнина усеяна вплоть до дальнего края, уже начинающего темнеть.
Потрогай шерстку: мягкая. Но осторожней, видишь, какие когти!
Шерстка бурая, как скорлупа упавшего наземь каштана, даже с узенькой белой оторочкой, точь-в-точь как у каштанов с исподу. Таким же цветом в эту минуту окрашивается и склон холма, по которому мы шли. Погасли переливчатые пятна, еще мгновение назад бежавшие по утеснику. Темная, с желтыми и красными крапинами, зелень тонет в коричневой земляной краске.
А глаза какие!
Не глаза: загадка мироздания. Разве то, чем тебя встречает существо, замершее в твоих руках, можно назвать взглядом? Ты уже думаешь, как с ним обойтись — разумеется, отпустить на свободу, да, но сначала надо сделать еще что-то. Что? К тому же ни ты, ни я не знаем, как его назвать.
Ласка, кит[42] — утверждал Гамлет. Или просто облака, скользящие в ночном, уже потемневшем небе. Флейта снабжена отверстиями, но мы не умеем правильно закрывать их пальцами![43] Ласка, ты говоришь, хорек? Что такое хорек? Что такое барсук? Я хотела бы знать имена, говоришь ты. Я тоже рад был бы представить себе хотя бы некоторые, но язык сомкнулся над своим утесником и своими