Половодье в городе - Александр Васильевич Малышев
Димкина бригада закончила работу раньше. Мы освободились лишь в третьем часу.
Вечером я приоделся и пошел в Летний сад, в котором вот уже несколько дней заводили новую пластинку с припевом: «Марина, Марина, Марина…» Признаюсь, на танцы я собрался в надежде увидеть там Димку и дослушать его рассказ. Он действительно был там — стоял у входа на летнюю площадку, на которую перенесли танцы, хотя настоящего тепла еще не было. Стеклянный, апрельский, сырой холодок сочился с пруда на покрытый дощатым настилом «пятачок», многие ребята были в пальто, а на девушках шуршали просторные марокеновые плащи и загибались от ветра свисающие углы пестреньких косынок.
Димка был в своем штапельном, кофейного цвета пиджаке, в белой рубашке с галстуком и стоял, сунув руки в брючные карманы, съежив плечи. Лицо его было бледным, а глаза черными, без радужки. Я давно заметил, что глаза у Димки, вообще-то светло-голубые, вечерами делаются черными, провальными.
В динамике у нас над головой зашуршало, потом негромко загудело и через минуту опять зазвучала «Марина».
— Про твою поют, — заметил я, заговорщицки подмигивая Димке.
— Чего? — переспросил он рассеянно, потом догадался, на что я намекаю. — Ах, да…
Странно, в голосе и лице его не было радости, напротив, печаль была, даже сожаление. Я, например, радовался бы, что про мою девушку на каждом перекрестке поют. Видно, он очень тосковал по ней.
На модную песенку потянулись пары и девчонки, что гуляли или сидели в аллеях сада. Протискиваясь, толкнула меня тугим, как мячик, плечом Алька Гонобоблева.
— Приветик. Что стоишь? — спросила она, заглядывая мне в лицо плутоватыми, острыми глазками. — В ногах правды нет. Иди погрейся.
— Не озяб, — ответил я грубо и отвернулся. — Чего мы тут стоим? — спросил я Димку. — Давай лучше походим.
Мы ушли с танцевалки, и едва вступили в тенистую глухую аллею, как я ему напомнил:
— Ты говорил, она сюда приезжала, и вы не встретились. Почему? Ты уезжал?
— В том-то и дело, что нет, дома был. Понимаешь, она не написала мне, что приедет. Решила нежданно нагрянуть, чтобы радостней была встреча. В сентябре взяла отпуск, села в поезд и поехала. Ночь провела в пути, а утром была уже здесь. И ведь подгадала в понедельник, знала, что у меня выходной в этот день. Подошла она к нашему дому, остановилась в подъезде, может, переволновалась и хотела успокоиться. Тут, на мое и ее горе, вышла Тонька Ковалова со второго этажа. Мы с ней сверстники, наши матери одно время очень дружили, и она, Тонька, мои фотографии с детских лет собирает, у нее в альбоме и такие есть, какие у меня не сохранились. Ну, вот, Тонька видит — незнакомая девушка, с чемоданчиком фибровым, ясное дело — приезжая и кого-то тут ищет. Тонька и спрашивает: «Вам, гражданка, кого?» Марина меня назвала, а Тонька, вот бессовестная, говорит: «Как не знать? Это мой жених, мы с детства с ним вместе…»
— Вот зараза! — вставил я сочувствующе.
— И не говори, — горячо подхватил Димка. — Без ножа, считай, зарезала. А сама-то рыжая, лицо плоское, в конопушках, ну, сам посуди, зачем она мне. А Марине это откуда знать? Она говорит: «Вот как. Ну, спасибо за откровенность. Не рассказывайте ему про меня». И ушла. Прошлась по городу, сюда, в сад, заглянула, у нашей проходной постояла и к полудню опять на вокзал, села в поезд — и в Ярославль, к подруге, у которой на свадьбе гуляла… А я в это самое время слушал радиопостановку и писал ей! — Он даже зубами скрипнул. — И Тонька мне ни слова… Я жду писем, а их нет и нет. Сам пишу, спрашиваю, что случилось, — в ответ ни звука. Я обижаюсь, злюсь, добиваюсь правды — молчит. Ну, тогда я разозлился и послал ей прямо-таки оскорбительное письмо. Видно, оно ее задело, и она ответила: мол, какое право я имею обвинять ее, когда сам дружил с девушкой, в женихах ходил и одновременно ее, Марину, уверял в своей любви! Я доказал, что это грубая ложь, Марина поверила и прислала другое письмо, грустное. Она, оказывается, так упала духом, что, вернувшись, вышла замуж за парня, которого не любила, но который давно за ней ухаживал. Они работали на одном заводе: он — слесарем, а она — браковщицей. Ей тогда все равно было за кого, понимаешь?
Нам встретились знакомые ребята, они завернули на танцы из кино, и мы вчетвером отправились на «пятачок», а потом провожали фабричных девчонок до общежития. Короче говоря, Димка дорассказал мне свою историю любви в обеденные перерывы:
— У нее ребенок от мужа, мальчик. Жили они плохо, и через год он подался на Енисей, считай, разошлись. Вот такие дела. А прошлым летом я был в отпуске. Взял и поехал в Москву, чтобы посмотреть просто, где она живет. Был в этом самом Ново-Подрезкове, он меньше нашего города, сельский такой, дачный, с узенькими длинными тротуарами и высокими заборами. За заборами березы стоят, ели, клены, собаки лают и светятся окна домов. Я видел ее дом, он возле магазина, номер на нем новенький, четкий. Ну, постоял на противоположном тротуаре, подумал о ней, о том, что она делает в эту минуту.
— И не зашел?
— Нет. Она тогда еще с мужем была. Вдруг бы я на порог, а он дома? — Димка помолчал, покомкал грязную ветошку в худых длиннопалых руках. — Нынче осенью поеду к ней, и мы, наконец, встретимся…
Я искоса, оценивающе взглянул на него; мы опять сидели у клумбы, на скамье и грелись в лучах майского солнца, такого ласкового и теплого, что казалось — беличьей кисточкой легонько водят по твоему лицу.
Ну и ну, думал я с прежним протестующим чувством, в котором смешались и зависть, и обида на собственную судьбу, — хоть кино снимай! Совсем взрослая история, даже с мужем, с ребенком, и это у него! А у меня шиш да маненько. Ну, за что ему такое везение? Я ничем не выдал своих чувств, спросил только, как он думает поступить. Ведь ребенок-то чужой.
— Она мне не чужая, — горячо возразил Димка. — Что ей дорого, дорого и мне. Буду ему вместо отца…
Я чуть не расхохотался. Это он-то отец? Димка