Когда заходит солнце. Семья Манн в Санари - Флориан Иллиес
У Моники происходящее в голове не укладывается. За полгода в Берлине вот уже вторая ее любовь ускользает от нее, как вода в песок. Что с ней не так, почему никто надолго возле нее не задерживается? Сперва, не успела она приехать, объявился Рудольф Киве[46], ее одногодок, — брат Клаус, имея в виду его предпочтения, называл его «гашишным Киве». Он журналист, и к тому же романы пишет, одну из его книжек даже отец прочел и сказал «неплохо», Мони страшно гордилась (если бы отец хоть раз так о ней самой отозвался). Но Киве очень быстро отчалил к следующей пассии, Моника ищет утешения за пианино, играет Шопена, опять и опять, до умопомрачения, потом Баха, «Гольдберг-вариации», снова и снова, без конца. Пока не встречает ресторанного пианиста, который несравненно лучше нее играет, да к тому же обхаживает и охмуряет ее всячески. С ним она потом милуется долгими берлинскими ночами. А теперь вот и он ее бросает.
И она, одна-одинешенька, летит в черную дыру.
И надо же такому случиться, что, как раз когда Эрнст Энгель ей внятно объяснил, что общего будущего у них быть не может, к ней в Берлин приходит такое странное письмо от отца, в котором что-то говорится о ее «предстоящей свадьбе». Она три раза эти строчки перечитала, потом не удержалась, расплакалась: злосчастное, явно какое-то зашифрованное письмо как раз в ту пору пришло, когда свадьба для нее недостижима, как никогда прежде. Ведь ее возлюбленный, к сожалению, уже женат.
Потом ей звонит Голо, они встречаются, пытаются вместе додуматься, что отец имел в виду. В дневнике Томас Манн запишет, что послал Мони «шифротелеграмму». Письмо, по воспоминаниям Голо, звучало примерно так: «Моя дорогая Моника! Нам очень радостно было услышать, что ты решила вступить в законный брак... В качестве приданого я, как уже много поколений принято в моей семье, могу предложить тебе… денежную сумму в размере ста тысяч рейхсмарок. Твой брат Г. позаботится о том, чтобы ты получила деньги еще до свадьбы... Твой преданный отец, Томас Манн».
Преданный брат Голо с улыбкой прокомментировал сие напыщенное послание следующим образом: отец «еще разок решил поиграть в Будденброков». Очевидно, то была последняя, отчаянная попытка Томаса Манна дать возможность его остающимся в Германии детям снять с семейных счетов 100 000 рейхсмарок — только вот счета давно заблокированы.
Зато сама Моника прочла отцовское послание из Франции совсем иначе и, быть может, как раз правильно: «Теперь я знаю, — скажет она Голо, — что всё кончено».
*
Оттого что после трехнедельной разлуки он здесь, во Франции, снова может заключить в объятия свою обожаемую Элизабет, на душе у Томаса Манна настолько полегчало, что вечером, когда над бухтой Лё-Лаванду вдруг повисает роскошная радуга, он даже способен напеть дочке финал из «Золота Рейна». И когда Меди, его любимица, с таким восторгом ему внимает, о сорока трех именитых подписантах протеста «Мюнхена, города Рихарда Вагнера» можно спокойно забыть.
*
Из Лё-Лаванду Катя, Эрика и Клаус каждый день выезжают на поиски подходящего жилища, они осмотрели уже много домов, но ни один не устраивает родителей безоговорочно. Они ездили с Биллюкс, то бишь с Сибиллой фон Шёнебек, они ездили с Рене Шикеле и его сыном Хансом, которые уже год как в Санари обретаются, они-то супругов Манн сюда и заманили, а еще они ездили со знаменитым искусствоведом Юлиусом Майер-Грефе и его женой Аннемари, — те живут в соседнем Сен-Сир-сюр-Мер.
Всё сплошь милые люди, и дома милые, но идеального варианта нет. Либо слишком темно, либо старовато, тесновато, шумновато, либо недостаточно комфортабельно.
А посему Томас и Катя Манн решают пока что перебраться в гранд-отель — на сей раз в городке Бандоль, из отелей поблизости там якобы наилучший.
Туда же перенаправляют и Катиных родителей, которые уже очень вскоре к ним присоединятся. И Генриху Манну, который по-прежнему в Ницце, тоже сообщается, что они на время обосновываются в Бандоле, пока подыщут что-то подходящее. Только Эрика и Клаус не желают больше жить подле папы с мамой, они перебрались в Санари, где сняли два номера в гостинице, а именно в Hôtel de la Tour, том самом, в котором и два года назад останавливались: прямо в порту, где так замечательно просыпаться под лучами утреннего солнца. И они, конечно, тоже продолжат там поиски подходящего дома для всего семейства.
Как уже вскоре выясняется, гранд-отель в Бандоле, конечно же, не оправдывает ожиданий нобелевского лауреата: ресторан оформлен «безвкусно» (хотя саму еду всё же «нельзя назвать неприемлемой»), у сигар тоже вкус не тот (приходится заказать другие из Цюриха), а главное, что хуже всего, «проезжающие перед отелем авто» производят «довольно много шума».
Что и говорить, заботы, о которых другим еврейским изгнанникам, без гроша в кармане и без малейших видов на будущее, в их французских сборных пунктах беженцев остается только мечтать. Томас Манн и его супруга в эти месяцы изгнания обеспокоены лишь одним: чтобы не жить «ниже своего уровня», тем самым роняя свое достоинство, — боязнь «деклассированного существования», навсегда засевшая у Томаса Манна в поджилках, теперь пробуждается с новой силой. «Историю гибели одного семейства» он однажды, в детстве, уже пережил, позднее описав ее в «Будденброках» — и хватит с него. Вообще-то им следовало бы переехать в другой отель, хотелось бы верить, получше, да только вот сил нет, так что вся надежда на дом, который надо снять на лето. Катя, вон, и так уже изрядно похудела, да и нервы у нее на пределе, Томас наблюдает за ней с тревогой, потому что если уж она, вечный двигатель их большого семейства, выйдет из строя, тогда рухнет всё.
После ужина и ежевечернего чтения Толстого Томаса Манна поджидает очередное «канальство». Он утомлен, хочет всего-навсего лечь под одеяло и с облегчением вытянуть ноги, но не получается, вернее, не получается так легко, как всегда получалось в Германии, и не так, как это стало привычно в Швейцарии: а всё потому, что в изножье кровати одеяло туго-натуго затянуто под матрас. Скверное ухудшение жизнедовольства!
На следующее утро Франция способна вызвать у него лишь слова разочарования: «В здешней культуре всё не по мне, всё убого, ненадежно, некомфортабельно и ниже моего жизненного уровня».
*
Вечером 10 мая Голо Манн имеет возможность наблюдать, как национал-социалисты с отвращением бросают в огонь книги его брата Клауса и его дяди Генриха. Правда, публичное сожжение книг, «аутодафе запрещенных книг перед зданием университета», производит на него впечатление «жалкого, почти смешного мероприятия»: речь Геббельса была слабой, отметит он позже, а всё в целом напоминало фарс. Но, ощущая себя свидетелем, Голо всё равно осознает значимость исторического момента, при котором присутствует: «Настроение у меня на нуле и таким отныне останется… Самое время начать сожалеть, что уродился немцем».
*
На следующее утро, 11 мая, в Санари, в своем семнадцатом номере в Hôtel de la Tour, третий этаж по коридору налево, Клаус Манн, еще слегка сонный, подойдя к окну, распахивает ставни. То, что он видит, больше похоже на дивный сон: слева, сквозь дымку, в бухту мягко, ласково заглядывает солнце, словно поглаживая лучами городишко и уговаривая его проснуться. Внизу, под окном, нежный ветерок гуляет в изумрудной кроне трех платанов, он же легонько покачивает на волнах пестрые рыбацкие лодки у причала. Справа в кадр вплывает парящая чайка, чтобы чуть позже, развернувшись где-то высоко в небе, прочертить всю панораму окна уже слева, она повторяет этот маневр снова и снова. Как будто вообще нет надобности лететь куда-то еще.