Когда заходит солнце. Семья Манн в Санари - Флориан Иллиес
Вот что Клаус Манн ему написал, в потрясении, с негодованием, но безупречно вежливо. И попросил Бенна прислать ответ на его адрес в Hôtel de la Tour. Но ответа нет.
День клонится к вечеру, жизнь мало-помалу затихает, и снова тот же мягкий солнечный свет, но на сей раз не слева, а справа, оглаживает мачты рыбацких лодок и обмакивает холмистую гряду на горизонте в теплую охру. Последние завсегдатаи еще сидят за столиками перед кафе, потягивают пастис или легкое красное сухое местного разлива, нынче его стали называть розé, сюда, наверх, до его окна, доносятся невнятные обрывки разговоров. Как всегда к вечеру, полегоньку усиливается ветер, беспокойный, упрямый мистраль, под которым с сухим треском колышутся опахала пальм и сильнее раскачиваются лодки у причала, а мелкие волны всё настырнее бьются о стену набережной. Клаусу приходится закрыть окна.
Когда здесь, в бухте Санари, заходит солнце, ненадолго возникает чувство, будто весь мир отправляется почивать. И величественная тишина окутывает всё вокруг.
Не удержавшись, Клаус снова распахивает окно и сразу чувствует, что ветер стих. Только где-то далеко одинокий лай собаки да внизу плеск мелкой волны, больше ничего. А потом вдруг Клаус, обомлев, видит, как прямо перед ним на небосводе повисает огромная желто-золотистая луна, словно позируя, словно догадавшись, что в глубине души Клаус прежде всего романтик. Да, безнадежный романтик, — а точнее, романтик без надежды.
*
Всего лишь парой километров дальше к северо-востоку в тот же час братья Генрих и Томас на веранде перед гранд-отелем в Бандоле коротают вечер за бокалом вина. Взошедшая луна и майское тепло настроили и их на сентиментальный лад. Они, как подметит в эти дни Клаус, «братски несхожи, столь странные вместе».
Чего только не осталось у них за плечами… В раннем детстве горький опыт семейного разорения, та самая «гибель одного семейства», смерть матери несколько лет назад, самоубийства обеих сестер. Их брат Виктор, Вико, приспособленец и трепло, тотчас же, конечно, перебежал к нацистам. Сколько всего пережито — пусть порознь, но равной мерой. И то, что эти двое сейчас вот так мирно сидят за одним столиком и смотрят на море — это, по правде сказать, чудо, до того они разные, до того часто и яростно они ссорились. В основном из-за политики, снова и снова, особенно в конце Первой мировой. Но по меньшей мере столь же непримиримо — из-за отношения к плоти, к чувственному в литературе и в жизни.
Первый раз, лет тридцать назад, Томас вышел из себя, читая книжку Генриха «Охота за любовью». В пространном, на семнадцати страницах, письме он выкладывает брату, до какой степени невыносима его вульгарность, его одержимость плотью, его непристойные описания телесности. Ему, Томасу, омерзительны «вечная дряблая похоть» и «неистребимый плотский смрад». А ведь это как раз то время, когда сам Томас изо всех сил пытается самодисциплиной подавить собственную сексуальность. И осознанный этот самозапрет во многом предопределит потом всё его творчество, да и всю жизнь. В книгах брата полностью отсутствуют, таков упрек Томаса (с головой выдающий скорее его самого), «причиняемые полом страдания».
Генрих, вероятней всего, вообще не знает, что имеется в виду.
Безудержность страсти царит в его помыслах, в его любовной жизни и в его книгах (как раз за это его любит племянник Клаус, да и чета Фейхтвангер). А когда брат в очередной раз принимается высмеивать его «горячую кровь», он только благодушно отшучивается: дескать, всему виной, наверно, бразильская кровь матери, и тут уж ничего не поделаешь.
Томас, напротив, обрел в Кате жену, которая приняла и терпит его «самодисциплину» — ради мира и покоя в большой семье, ради величия в творчестве — и ради великой славы. А это немало. Генрих, напротив, упорно ищет то, что в семье давно уже стали называть «невестой Генриха». Нечто очень женственное, чистосердечное, простодушное, в амплуа нежной музы, — актрисы, певицы, частенько без ангажемента. С тем бо́льшим увлечением он склонен ангажировать их сам. Он тогда прямо-таки блаженствует, хотя проявляется это и не без странностей, столько еще в его натуре чопорного, ганзейского, — со своими возлюбленными он даже в постели остается на «вы», о чем те потом, потешаясь, рассказывают.
Когда-нибудь, много позже, Томас как-то раз, найдя в письменном столе у Генриха весьма откровенные рисунки обнаженного тела, запишет: «Сексуальное во всей его проблематике у нас, братьев-сестер: у Лулы, Карлы, Генриха и у меня». Что имеется в виду? Что есть, с одной стороны, Томас и его бравый брат Виктор, прискорбному опыту семейного упадка эти двое пытаются противопоставить благопристойность и приличие. И есть, с другой стороны, Генрих, Карла и Юлия, понятия не имеющие о том, что телесно-чувственное надобно держать в узде.
Однако в остальном, если не касаться сексуальной стороны, Томас, наблюдая за образом жизни и привычками брата, не может скрыть некоторой ревности: 19 мая он записывает, что, очевидно, «психическое здоровье у брата куда крепче моего. Да и выпивает он каждый вечер свои полбутылки красного вина, которое очень любит, а потом еще два коньяка, и кофе пьет по утрам и после обеда, от чего и я бы с радостью не отказался». Кроме того, сам факт, резюмирует Томас, «что он способен жить один, говорит о том, что в этом отношении он менее уязвим, чем я».
Но по крайней мере, хочется думать Томми, я более дисциплинированный, лучше могу держать себя в руках. А значит, чувствует он, и брата держать в руках могу. Ведь неспроста же, в свои-то шестьдесят два года Генрих долго ходит вокруг да около, прежде чем этим теплым майским вечером затронуть щекотливый «женский» вопрос.
Томми отмечает, что в речи брата с возрастом всё сильнее прорезается прежний любекский акцент, ему «трогательно» и «неожиданно странно» слышать твердый, с упором на согласные, говор. А Генрих, наконец-то, многословно и сбивчиво, признается строгому брату, что планирует, хотел бы вызвать сюда, на юг Франции, «свою берлинскую подругу и экономку», поскольку на родине та «страдает от мстительных преследований». Понимает ли Томас, учуял ли уже, что их ожидает приезд очередной типичной «невесты Генриха»?
Несколько дней спустя новая запись: «За кофе Генрих мне сообщил, что его берлинская подруга вследствие испытанных волнений, которым предшествовало сотрясение мозга, помешалась в рассудке».
Придется перечитать дважды, прежде чем поймешь, что тут на самом деле происходит: это «подготовка почвы» по высшему разряду. Очевидно, старший брат Генрих боится младшего по меньшей мере так же сильно, как трепещут перед Томасом его сыновья, Клаус и Голо. При одной лишь мысли, что его пышущая жизнелюбием Нелли, объявись она и вправду тут, на французских югах, окажется для его чопорного, помешанного на приличиях ханжи-брата непереносимым испытанием, Генрих струхнул настолько, что надумал приписать бедняжке «душевную болезнь», умопомешательство. Только и это не поможет — ни Томми, ни ему, а уж Нелли и подавно.
После разговора оба брата направляются в небольшой книжный магазинчик на променаде. Томас с удовлетворением отмечает на прилавке французские издания своих вещей — «Марио и волшебник» и «Тонио Крёгер». И ни одной книжки Генриха Манна.
*
В конце мая, когда груз треволнений из-за дневников окончательно сброшен с плеч, Томас Манн наконец-то снова может писать. Он принимается за продолжение романа об Иосифе и его братьях, с коей целью снова углубляется в свои книги о Древнем Египте. Неожиданно явственное следствие: ему теперь во всём мерещится что-то египетское и библейское. Не только Марта, жена Лиона Фейхтвангера, выглядит теперь «по-египетски», но даже и природа здешних мест, с ее смоковницами и виноградниками, поначалу — и, пожалуй, с бо́льшим основанием — напоминавшая ему о Греции, теперь вдруг распахивается грезами палестинских пейзажей из его книги. А уж когда выясняется, что «спокойная» вилла La Tranquille, в которой после всех поисков семья, наконец, захочет поселиться, принадлежит супруге нынешнего немецкого