Вызов на себя - Александр Фрост
— То есть такое бывает?
— Такое бывает везде, где есть склад и люди, — сказала Инга Робертовна ровно. — У нас препарат идёт по журналу: получен, израсходован, ампула сдана. Есть контроль. Есть проверки. И тем не менее раз в несколько лет где-нибудь всплывает, и всякий раз оказывается, что человек, который это делал, был на хорошем счету.
Она встала.
— Я вам дам журналы за полгода. Все. Не потому, что обязана, а потому, что это моя подстанция и я хочу знать.
Прощание было в среду, в морге на Заводской, и Астахов приехал не потому, что так положено вести дело, а потому, что не смог не приехать.
Народу было много. Приехали три бригады с третьей подстанции, приехали со второй и с пятой, пришли из Второй городской, стояли в коридоре и на крыльце, и половина была в форме, потому что заступать через два часа.
Зинаида Марковна, дежурная, за тридцать лет видевшая всё, в этот день не ворчала ни на кого.
— Своих хоронят, — сказала она Астахову в коридоре. — Это всегда хуже.
Инга Робертовна Пац стояла у изголовья с очень прямой спиной и не плакала. Она сказала четыре предложения — про то, что Оксана Аркадьевна двенадцать лет ездила по этому городу, что за двенадцать лет у неё не было ни одного обоснованного нарекания и что подстанция берёт на себя всё.
Потом говорил кто-то из молодых, сбился и не договорил.
Кислицын стоял у стены, в стороне от всех, и за час не подошёл к гробу ни разу.
Астахов отметил это машинально, как отмечал всё в те дни, и тут же забыл, и вспомнил только через две недели, на набережной.
Бывший муж пришёл последним и стоял у самой двери.
Его звали Роман Ветлицкий, ему было сорок два, они развелись шесть лет назад, и в материалах он проходил как «отработан, алиби подтверждено»: в ту ночь он был в Волоцке на дне рождения тёщи от второго брака, и это подтверждали одиннадцать человек и две геолокации.
Астахов подошёл к нему на крыльце.
— Роман Андреевич.
— Я всё уже сказал вашим.
— Я не по делу.
Ветлицкий посмотрел на него недоверчиво.
— А по чему?
— Она в последние полгода изменилась, — сказал Астахов. — Мне это все говорят и никто не может объяснить. Вы её знали дольше всех.
Ветлицкий закурил, не спрашивая.
— Мы шесть лет как разошлись, — сказал он. — Но созванивались. По-человечески, без этого всего.
— И?
— И она мне в феврале позвонила. — Он затянулся. — В одиннадцать вечера, чего сроду не делала. Спросила, помню ли я тётю Валю.
— Кого?
— Её тётку по матери, — сказал Ветлицкий. — Валентина Аркадьевна, она умерла в шестнадцатом году. Странная была старуха, жила в Слободе, всю жизнь одна. Мы к ней ездили раза три, и Оксана каждый раз потом два дня ходила чёрная.
— Почему?
— Тётка ей говорила всякое. — Он пожал плечами. — Что в роду у них через одного «глазастые». Что мать её, Оксанина то есть, тоже была глазастая, но замолчала и умерла молодой. Оксана этого терпеть не могла, у неё от этих разговоров волосы дыбом.
Астахов стоял очень спокойно.
— И что она спросила в феврале?
— Спросила, не осталось ли у меня тёткиных бумаг, — сказал Ветлицкий. — Я говорю: каких бумаг, Оксан, семь лет прошло, там квартиру давно продали. А она говорит: жаль. И всё.
Он бросил сигарету и растёр каблуком.
— Знаете, что самое поганое? — сказал он. — Я тогда положил трубку и подумал: вот, началось. Как у тётки. Я про себя решил, что у неё это по наследству, и что надо бы съездить, посмотреть, может, к врачу отвести.
— И не съездили.
— И не съездил, — сказал Роман Ветлицкий. — Я в марте два раза собирался. Работа, знаете.
Он посмотрел на дверь морга, за которой стояли люди в синей форме.
— Вы её найдите, — сказал он. — Того, кто.
— Найдём.
— Вы это всем говорите.
— Не всем, — сказал Астахов.
Мохова Валерия Степановича взяли в отработку в тот же день, и он оказался ровно таким, каким выглядел по бумагам.
Пятьдесят четыре года, вахтовик, вспыльчивый, с тремя жалобами, из которых одна — на Ветлицкую.
— Она мать не спасла! — сказал он с порога, ещё до вопросов. — Приехали через сорок минут, а надо было через десять!
— Через двадцать одну, — сказал Шмелёв, глядя в карту вызова. — Двадцать одна минута, Валерий Степанович. Норма по городу — двадцать.
— Всё равно поздно!
— Это правда, — сказал Астахов. — Иногда поздно даже когда вовремя.
Мохов задохнулся и сел.
Он ругался ещё минут пять, а потом сдулся и стал говорить про мать: что ей было семьдесят девять, что она болела четыре года и что он в тот вечер был на смене и приехал уже к утру.
— Где вы были в ночь с воскресенья на понедельник?
— В Ключах, — сказал Мохов. — На вахте. Я туда в четверг заехал, в пятницу заступил.
Проверили. Табель, пропуск, две камеры.
Он не мог быть на Полевой.
— Ну вот, — сказал Шмелёв, когда Мохов ушёл. — Один минус. Мишань, у меня к тебе вопрос, только не убивай.
— Спрашивай.
— Ты этой ночью тетрадь читал два часа. — Шмелёв смотрел прямо. — Я стоял у окна и видел. Ты сидел за её столом и читал, а потом сфотографировал одну страницу и убрал тетрадь.
— Читал.
— Что там?
— Там записи по вызовам, — сказал Астахов. — И записи личные. Она полгода вела дневник, потому что у неё было ощущение, что она сходит с ума.
— И?
— И она не сходила, — сказал Астахов. — Она просто очень много работала и очень мало спала.
Шмелёв смотрел на него ещё три секунды.
— Ага, — сказал он. — Хорошо.
Он взял свою куртку и пошёл к двери, и уже у двери сказал, не оборачиваясь:
— Знаешь, ты в марте на кладбище попросил у меня до весны. Я согласился.
— Помню.
— Так вот, — сказал Шмелёв. — На реке лёд уже вторые