Тот, кто не дошёл - Александр Фрост
Он завёл машину.
— Я к чему, — сказал он. — Тебе надо решить, кто ты. Потому что майор уголовного розыска, у которого десять источников, — это одно. А человек, к которому в городе ходят с вопросами, — это другое.
— И что из этого хуже?
— Ничего, — сказал Шмелёв. — Оба нормальные. Просто их нельзя быть одновременно, а ты пытаешься.
Гурьев вызвал Астахова в конце июня.
— Приказ подписан, — сказал он. — Я ухожу третьего сентября. Преемника назовут в августе.
— Понял.
— Ничего ты не понял. Садись.
Гурьев достал из ящика папку — тонкую, потрёпанную, с истёршимися завязками.
— Это моё, — сказал он. — Личное. Я это двадцать один год вожу из кабинета в кабинет.
Он развязал тесёмки.
— Две тысячи четвёртый год, — сказал он. — Я тогда был опером, как ты. У меня по району за полгода пропало четверо. Все взрослые, все одинокие, ни одного тела.
Астахов взял верхний лист.
— Раскрыли?
— Нет, — сказал Гурьев. — И вот что: я тогда полгода ходил и чувствовал себя дураком, потому что у меня всё сходилось и ничего не доказывалось. А потом меня вызвал мой начальник — покойный Соловьёв — и сказал: Валера, закрывай.
— И вы закрыли.
— И я закрыл, — сказал Гурьев. — И через год он ушёл на пенсию и на проводах выпил и сказал мне одну вещь, которую я тебе сейчас передам, потому что мне тоже пора.
Он посмотрел Астахову в лицо.
— Он сказал: «Валера, в каждом городе есть три-четыре дела, которые не раскрываются никогда. Не потому, что мы дураки. А потому, что они не про нас».
Гурьев завязал тесёмки и подвинул папку через стол.
— Забирай, — сказал он. — Мне на даче она не нужна.
— Валерий Тимофеевич.
— Молчи, — сказал Гурьев. — Я тебе не помогаю. Я, наоборот, тебе гадость делаю: я тебе отдаю то, что двадцать один год не давало мне спать, и теперь оно не будет давать спать тебе.
Он откинулся на стуле.
— И вот тебе на прощание совет, — сказал он. — Не от начальника. От человека, который сорок лет служил.
— Слушаю.
— Заведи себе кого-нибудь, — сказал Гурьев. — Не сотрудника. Человека. Живого, дома, чтоб он тебя ждал и ничего про твою работу не знал.
Астахов молчал.
— Не заведёшь, — сказал Гурьев. — Знаю. Но я обязан был сказать.
Оксану Дорош Астахов вспомнил в начале июля — не потому, что забыл, а потому, что до неё три месяца не доходили руки.
Он приехал в Ключи в воскресенье.
Дом был обычный: шесть соток, теплица, качели, две девочки лет восьми и десяти, гонявшие кота.
Он просидел у неё четыре часа.
Он осмотрел дом, подпол, чердак и двор; расспросил про то, когда началось, что менялось, что пропадало и появлялось; съездил в сельсовет и посмотрел, кто жил в доме до Дорошей; выслушал соседку.
К вечеру он знал.
— Оксана Владимировна, — сказал он, когда девочки ушли в дом. — Он у вас с сорок седьмого года.
— Сколько?
— Дом построен в сорок седьмом, — сказал Астахов. — Он тут дольше, чем ваша семья, дольше, чем предыдущие хозяева, и, вероятно, дольше, чем эта улица.
— И что он?
— Ничего, — сказал Астахов. — Он живёт при доме. Он берёт по мелочи: молоко, если оставите, крошки, тепло от печки. За это он смотрит, чтобы в доме не текло и не горело.
— А в декабре?
— А в декабре вы поставили новый котёл, — сказал Астахов. — И убрали печь.
Оксана Дорош смотрела на него.
— Мы её заложили, — сказала она. — Она не работала уже.
— Он жил при ней, — сказал Астахов. — Теперь он живёт непонятно где, и ему плохо, и он ходит по дому и стучит. Это не угроза. Это как если бы у вас забрали кровать.
— И что делать?
Астахов подумал.
— В книге написано, что таким оставляют угол, — сказал он. — Любой. Печку не надо, но нужно место, где тепло и куда никто не лезет.
— У нас есть кладовка за котлом, — сказала Оксана. — Там всегда жарко, мы туда банки ставим.
— Уберите банки, — сказал Астахов. — Положите старое одеяло. И скажите вслух, что это его.
Женщина посмотрела на него долгим взглядом.
— Вы сейчас серьёзно? — спросила она.
— Совершенно, — сказал Астахов.
Она проводила его до калитки.
— Михаил Сергеевич, — сказала она. — А сколько я вам должна?
Астахов остановился.
Он подумал о Пашке, который два года брал по три тысячи и объяснял, как надо, и о том, чем это кончилось дважды.
— Нисколько, — сказал он. — И если кто-нибудь когда-нибудь возьмёт с вас за такое деньги — вы мне позвоните.
К Ильчукам Астахов заехал в конце июля, в двадцать девятый раз.
Ксюша готовилась к поступлению и разложила по всей кухне листы с задачами.
— Мосты? — спросил Астахов.
— Мосты, — сказала она мрачно. — Только теперь мне говорят, что сначала три года общей вышки, а мостов не будет вообще.
— Будут.
— Откуда вы знаете?
— Я двенадцать лет учился быть сыщиком, — сказал Астахов. — Первые четыре года мне рассказывали про римское право.
Ксюша посмотрела на него с внезапным интересом.
— И помогло?
— Ни разу, — честно сказал он.
Ильчук вышел на кухню, вытирая руки.
— Она у нас теперь всех допрашивает, — сказал он. — Профессиональное.
Они сели.
— Как июль?
— Хорошо, — сказал Ильчук. — Ни разу.
— Совсем?
— Совсем.
Он покрутил в пальцах карандаш.
— Михаил Сергеевич. Я вас спрошу, а вы не обязаны отвечать.
— Спрашивайте.
— Вы за эти два года кого-нибудь... — Он поискал слово. — Кого-нибудь по книге решили не так, как меня?
Астахов помолчал.
— Один раз, — сказал он. — В октябре позапрошлого года.
— И?
— И там не было выбора, — сказал Астахов. — Он бежал, там была траншея.
Ильчук кивнул.
— Я потому спрашиваю, — сказал он, — что мне иногда думается: вы ко мне ходите не ради Марины с Ксюшей. И не