Свидетель последнего часа - Александр Фрост
Ремизов сел к столу и стал читать.
Первые восемь листов были расчёты — те же столбцы, что он знал наизусть.
Девятый был перечень участников: девять чародеев первой ступени, поимённо.
Десятый — расход.
Одиннадцатый был исполнительный протокол, и Ремизов прочёл его дважды, а потом ещё раз, очень медленно, водя пальцем по строке, как водила Дуняша.
«Носитель принят от лекаря гильдейского в час, когда отделение сути начиналось и не было завершено. Прежде сего часа перенос неисполним, ибо суть не отделена. По завершении отделения перенос равно неисполним, ибо переносить нечего.
Посему носитель избирается из умирающих, и час его определяется не Гильдиею, а его собственным».
Ремизов сидел над этим листом очень долго.
Потом взял чистую бумагу и переписал абзац слово в слово, потому что выносить было нельзя.
Он переписал, сложил, убрал во внутренний карман и подумал о Тимофее Карловиче.
Вот, значит, как его взяли.
Умирающий лекарь при Гильдии, тридцати одного года. Мор в нижней стороне четвёртый год, и никто ничего не может, и вот человек, который уже уходит, и его берут — потому что взять можно только такого.
Пятьдесят четыре года в чужом мире вместо одного часа в своём.
Ремизов застегнул сюртук и пошёл к выходу, и на лестнице подумал, что надо будет спросить у старика, знал ли он.
А потом подумал, что старик, конечно, знал и что говорить ему об этом нельзя.
О себе он в тот вечер не подумал ни разу.
Глава 40
Ловчинского судили в столице, и суд шёл девять дней.
По убийству чародея второй ступени Верещаги Е. С. — двадцать лет каторги. Улик было четыре: трость с перечищенным набалдашником, восемьсот рублей золотом, внесённые на другой день, разговор с Ланским двадцать первого июля и помета «спросить Л.» на дневной записке.
Он не сознался ни на одном заседании.
На последнем слове он сказал, что подаст в высшую инстанцию, и подал, и через полгода ему отказали.
Ланского судили в Стрежне.
Подлог пяти духовных — восемь лет. Пять духовных признаны недействительными, наследства возвращены законным наследникам, торговый дом «Ланской и Кубрин» описан за долги и в декабре перестал существовать.
Сто сорок человек, кормившихся при нём, разошлись по другим домам за две зимы. Ремизов справлялся об этом дважды и оба раза не стал записывать.
Аграфена Гавриловна Сушкова получила сто сорок тысяч, три дома и лабазы.
Она продала лабазы через год — не заезжему, а соседу, по хорошей цене, — и купила на эти деньги две доходные постройки на Ситной, которые сдавала внаём и вела сама, и вела крепко.
— Ланской был неправ, — сказал Ремизову Кулага, узнав об этом. — Она не села вязать.
— Он был прав в одном, — сказал Ремизов. — Она продала лабазы.
— Так она их продала, потому что не умела ими вести, — сказал подьячий. — А дома вести умеет. Он ей отказал в праве не уметь.
Свидетельство последнего часа Гильдия не отменила.
Она сделала иначе — и, надо отдать ей должное, сделала быстро.
В ноябре вышло циркулярное распоряжение канцелярии магистров: обряд свидетельства последнего часа впредь производится дважды — при начале чтения бумаги и при подписи, — и удостоверяется не только состояние разума, но и то, что между обоими часами доверитель не выходил из сознания.
Стоимость обряда возрастала вдвое.
— Тридцать рублей вместо пятнадцати, — сказала Милава Ратмировна. — Они и тут посчитали.
— Это работает?
— Это работает, — сказала она. — Андрей Ильич, я вам скажу прямо, потому что вы сейчас поморщились. Они сделали правильно и сделали это ради денег, и одно другому не мешает. Пошлина вдвое, а щели больше нет.
Она положила перед ним циркуляр.
Внизу, мелким шрифтом, шло примечание:
«Основанием к настоящему распоряжению послужило представление чародея второй ступени Стриги П. И.».
Ремизов посмотрел на эту строку.
— Он подал?
— Он подал в августе, — сказала Милава Ратмировна. — Через месяц после смерти Верещаги. Он подал то самое, что покойный собирался подавать в понедельник.
— Своими словами?
— Слово в слово, — сказала она. — Он взял черновик из ларца, с вашего разрешения, и переписал, ничего не поправив. И в представлении указал автора.
Она помолчала.
— Ему за это дали первую ступень.
— Стриге?
— Стриге, — сказала Милава Ратмировна. — Вакансия открылась после Верещаги, потому что Верещага её три раза просил и трижды не получил.
Стрига пришёл прощаться в декабре: с первой ступенью его переводили в губернию.
Он был всё такой же аккуратный и всё так же чуть приподнялся в кресле.
— Я хотел вам сказать, — начал он и остановился.
— Говорите.
— Я не рад, — сказал Стрига. — Я девять лет хотел первую ступень. Я её получил за чужую бумагу.
— Вы указали автора.
— Указал, — сказал чародей. — Я всё сделал правильно, ваше высокородие. Я подал представление, я назвал его имя, я не приписал себе ни строки. И меня повысили, а его нет на свете.
Он посмотрел на свои руки.
— Он мне в июле час это объяснял, — сказал Стрига. — Час. А я ему сказал, что он путает.
— Порфирий Ильич.
— Я знаю, что вы скажете, — сказал он. — Что я написал в записке правду и что это моя обязанность. Я это себе говорю с августа, каждый день, и это верно, и это не помогает.
Он встал.
— Я вам одно скажу на прощание, — сказал Стрига. — В нашем деле верят, что обряды старше нас и потому умнее. Я девять лет так думал. — Он взял шапку. — А оказалось, что они просто старые.
Пятьсот семьдесят пять рублей отдали в богадельню.
Их нашли в конторке Верещаги, в узелке, вместе с четырьмястами двенадцатью его собственных, и Ремизов полтора месяца не знал, что с ними делать, потому что по закону они шли матери.
Настасья Кирилловна приехала во второй раз в октябре.
Она выслушала, посмотрела на узелок и сказала:
— Он их отдать хотел?
— Хотел. В богадельню.
— Ну и отдайте.
— Настасья Кирилловна, это ваши деньги.
— Мои четыреста двенадцать, — сказала она. — А те не мои и не его.
Она помолчала.
— Ваше