Свидетель последнего часа - Александр Фрост
Родной племяннице Аграфене Сушковой, ходившей за ним последние четыре года, оставлялось три тысячи и мебель.
Вечером Ремизов положил перед собой книгу треб и открыл на майской странице.
«12 мая. Свидетельство последнего часа. Гаврила Тимофеевич Сушков, купец 1-й гильдии, дом на Соборной. Двадцать пять рублей».
Он прочёл это и хотел перевернуть.
Потом поднёс лампу ближе.
Под строкой, вплотную, той же рукой, но другими чернилами — не майскими, свежее, — было дописано:
«Спросить у Ланского про второй лист».
Ремизов долго на это смотрел.
Потом позвал Гриньку, и они полтора часа перебирали книгу треб страница за страницей, ища другие дописки.
Их было четыре.
«Спросить у Ланского про второй лист» — под майской записью о Сушкове.
«Спросить у Ланского» — под мартовской, о мещанке Дроздовой.
«Второй лист?» — под февральской, о купце Пасынкове.
И последняя, под записью от одиннадцатого июля, за восемь дней до смерти, — не вопрос, а строка:
«Ланской говорит: так заведено. Спросить в Гильдии».
— Он не спросил, — сказал Гринька.
— Откуда ты знаешь?
— Так если б спросил, — сказал писец, — он бы дописал, что ответили. Он же всё дописывает.
Ремизов положил ладонь на книгу.
— Он собирался, — сказал он. — Восемь дней собирался и не спросил.
— Отчего?
— Оттого, что за полтора года он двадцать три раза получил по двадцать пять рублей, — сказал Ремизов. — Пятьсот семьдесят пять. Это его четыре года жалованья, Гринька. Человек, который идёт в Гильдию с таким вопросом, идёт туда и со своей книгой треб.
Он закрыл клеёнчатую обложку.
— И вот тут, — сказал он, — я хотел бы знать одно. Он в тот вторник пришёл в купальню сердитый и парился один. На кого он был сердит?
Глава 37
Свидетельство последнего часа Ремизов увидел через день, в конторе Ланского, и это оказался лист в четверть аршина с гильдейской печатью.
«Сим удостоверяется, что двенадцатого мая сего года, между четвёртым и пятым часом пополудни, купец первой гильдии Сушков Гаврила Тимофеевич, семидесяти девяти лет, находился в здравом разуме и памяти. Чародей второй ступени Верещага Е. С.».
И всё.
— И всё? — спросил Ремизов.
— И всё, — сказал Ланской. — А чего вы ждали?
— Я ждал, что там будет написано, под чем он подписался.
Стряпчий улыбнулся — не насмешливо, а как объясняют приезжему цену на извозчика.
— Ваше высокородие, свидетельство удостоверяет разум, а не бумагу. Бумагу удостоверяю я, стряпчий, и понятые.
— Кто был понятыми?
— Сиделка и кучер, — сказал Ланской. — Как обыкновенно. Кого в доме нашли, тех и позвали.
— А племянница?
— Аграфена Гавриловна в тот час была в аптеке.
Ремизов посмотрел на него.
— Вы её послали?
— Я её попросил, — сказал стряпчий. — При таких делах родня в комнате мешает. Она бы плакала, а старику и без того было тяжело.
— Разберём, — сказал Ремизов вечером в управе.
Он расчертил лист на три столбца.
— Первое. Что видит чародей?
— Разум, — сказал Гринька.
— Второе. Что видит стряпчий?
— Бумагу.
— Третье. Что видит умирающий?
Писец подумал.
— Тоже бумагу, — сказал он неуверенно.
— Он видит то, что ему покажут, — сказал Кулага. — Ему семьдесят девять, он два года не встаёт и, я полагаю, читает уже плохо.
Ремизов записал.
— Значит, порядок такой. Стряпчий составляет и читает вслух. Умирающий слушает и подписывает. Чародей удостоверяет, что тот в разуме. Понятые удостоверяют, что подписал он сам.
— И где тут щель? — спросил Гринька.
— Щель в том, — сказал Ремизов, — что никто не удостоверяет, что читали вслух то самое, что подписали.
Тридцать одно свидетельство они разбирали неделю.
Обошли двадцать три дома. Разговаривали с наследниками, с сиделками, с кучерами, с соседями. Гринька вёл книгу, Сазонов брал понятых, Кулага сверял копии духовных в нотариальной части.
Картина вышла ровная и на первый взгляд безупречная.
Двадцать шесть дел из тридцати одного — обыкновенные: старик оставил дочери, вдова оставила сыну, бездетный оставил племяннику. Суммы малые: от четырёхсот рублей до девяти тысяч.
Пять дел были другие.
— Пасынков, февраль, — читал Гринька. — Одиннадцать тысяч. Всё — торговому дому «Ланской и Кубрин», за товарищество. Родне — по мелочи.
— Дальше.
— Дроздова, март. Дом и лавка, семь тысяч. Тому же дому.
— Дальше.
— Ошанин, апрель. Четырнадцать тысяч. Тому же.
— Сушков, май. Сто сорок тысяч. Тому же.
— И пятое?
— Кузовлев, июнь, — сказал писец. — Двадцать две тысячи.
Кулага снял очки.
— Пять раз за полгода, — сказал он. — И все пятеро — старые купцы, все бездетные или с дальней роднёй, все два-три года лежачие.
— И все пятеро вели дела через Ланского, — сказал Сазонов.
— Сорок лет вели, — прибавил Кулага. — Я в нотариальной смотрел. Он им бумаги ведёт с молодости.
Ремизов сидел, глядя на список.
— Сто девяносто четыре тысячи, — сказал он. — За полгода. В один торговый дом.
Штоф зашёл в управу к вечеру и застал Ремизова над списком из пяти фамилий.
— Пасынков, Дроздова, Ошанин, Сушков, Кузовлев, — прочёл он через плечо. — Всех пятерых я подписывал.
Ремизов обернулся.
— Вы?
— Городской лекарь один, — сказал Штоф. — Свидетельство о смерти по городу подписываю я.
— Что там было?
— У всех пятерых старость, — сказал лекарь. — Пасынков — восьмидесяти двух лет, водянка. Дроздова — семидесяти шести, грудная болезнь. Ошанин — восьмидесяти. Сушков — семидесяти девяти. Кузовлев — восьмидесяти одного.
— Ничего необыкновенного?
— Ничего, — сказал Штоф. — Андрей Ильич, я знаю, о чём вы спрашиваете, и отвечаю прямо: их не травили, не душили и не морили. Они умерли сами, и умерли бы в те же недели, хоть с духовной, хоть без.
Он сел.
— И вот это, — сказал он, — самое мерзкое во всём деле.
— Отчего?
— Оттого, что убийства нет, — сказал Штоф. — Убийство я бы вам нашёл. А тут пятеро стариков умерли своей смертью, и всё, что с ними сделали, сделали за две минуты до подписи и совершенно законно.
Он посмотрел на список.
— У меня, между прочим, есть шестая, — сказал он.
Ремизов поднял